Выбрать главу

Иной раз завистницы судили-рядили, мол, груди у Ганны маловаты, что кулачки, чем только дитя кормить будет, если придется? Но даже завистницы не возражали - Ганну никак нельзя было назвать хрупкой; с одного взгляда видно - ядреная у Тимоха дочка, крепкая, налитая силой! Вон как упруга походка, вон как ловки движения, сразу видно - молодость, сила, каждая жилка играет!

Тот, у кого было время и желание ближе присмотреться, кто лучше видел Ганну, замечал, что переменилась она не только внешне. По-иному она держалась теперь на людях - сдержанно и солидно, с хлопцами - строго и с какой-то насмешливостью. Даже смеялась теперь она не так, как прежде, смех был уже не беззаботный, не по-детски пустой, в нем тоже порою чувствовалось желание поддеть, и что-то будто таилось в этом смехе. И смотрела она по-иному, не так, как еще недавно,. - диковато-любопытным взглядом.

Как и прежде, не было, казалось, такой минуты, чтобы глаза ее, влажно-темные, похожие на созревшие вишни, были безразличны, скучны, - все время искрилось, сияло в них неутихающее волнение. Но смотрели они теперь из-под шелковистых смелых бровей с настороженным, зорким вниманием и, казалось, только и ждали случая, чтобы зло посмеяться. Иной раз могли они, как в детстве, блеснуть весельем, но часто, очень часто горели в них недоверие и насмешка. В них также что-то таилось, в ее чудесных вишнево-черных глазах

Почти все куреневские тетки и дядьки единодушно считали, что, подрастая и делаясь степеннее, Ганна вместе с тем становилась более беспокойной, даже чересчур задиристой. Многим в Куренях не нравилась ее горделивая уверенность: чуть не каждым поступком Ганна, казалось, доказывала, что у нее на все свое, независимое суждение, свой твердый взгляд...

Парни и льнули к ней и будто побаивались ее. Их сдерживала не только Ганнина задиристость и горделивость, они помнили, что не мешает остерегаться и ее язычка. Знали они и то, что не дай бог рассердить Ганну: тогда она мигом вспыхнет, забудет обо всем, загорится. Горячая, неудержимая, опасная она, гордячка Ганна!..

Василь не присматривался особенно, не раздумывал, не рассуждал. Он был очень уж удивлен, очарован ею.

Жили рядом, бегали вместе с другими на выгон, пасли скотину, столько лет видел ее среди других и не знал, не догадывался, кто такая Ганна. И нечаянно после вечера на лугу открылось все, и, увидев, почувствовав это, смущенный, пораженный, он стал сам не свой. Мир как бы сразу преобразился...

Он был теперь полон чудес и радостей, этот необыкновенный мир, - и все чудеса и радости & нем создавала Ганна. Одни пальцы ее рук, переплетаясь с пальцами Василя, могли делать его счастливым. Когда она доверчиво жалась к нему, его грудь наполняло странное, непонятное и несказанно радостное томление. Извечный туман над болотом, тихий шепот груш - даже они изменились, стали другими, удивительными благодаря ей. Она была рядом, - и радость, широкая, безграничная, охватывала его, жила в нем, во всем, что окружало их. В этой радости ночи не плыли, а летели, и рассветные зори всегда появлялись в небе слишком рано. Целыми днями, что бы ни делал, Василь очарованно вспоминал Ганну, думал о Ганне, искал глазами Ганну, ждал ночной встречи с Ганной.

Время было не для любви - горячее августовское время.

Люди вставали раньше солнца, возвращались в деревню впотьмах. Поужинав, куреневцы сразу валились спать. Коротки еще в августе ночи, вечерняя заря чуть не встречается с утренней, а надо дать утихнуть усталости в руках, в ногах, в одеревеневшей спине, дать отдохнуть телу от едкого пота.

Василь же, едва только начинали сгущаться сумерки, видел лишь изгородь возле дома Чернушки, где они стояли в первый раз, когда он еще не осмеливался обнять Ганну, и где с той поры они простаивали все ночи.

Спешил он и в этот вечер. Глотнул немного огуречного рассола, схватил огурец, чтобы съесть по дороге, и выскочил из-за стола. Мать, почти невидная в душных сумерках хаты с другой стороны стола, посоветовала:

- Возьми еще. Или вот редьки попробуй...

- Наелся уже...

Василь потянулся, отгоняя усталость, почувствовал, как ноет натруженная за день спина, подкашиваются ноги. - Приходи пораньше...

- не удержалась, попросила вслед мать.

Закрывая дверь, услышал, как она вздохнула. Прежде, когда мать еще не знала, что происходит с сыном, спрашивала, куда идет, советовала лучше остаться дома, отдохнуть, потом по счастливому лицу Василя, по разговорам женщин поняла все и лишь вздыхала теперь...

Василь соскочил с крыльца и на миг остановился, думая, как идти улицей или задворками. В другие дни ходил мимо гумна, чтобы не встретиться с кем-нибудь, не задерживаться напрасно, а сегодня припоздал, пока отвел коня на приболотье, - можно идти и улицей. На улице теперь ни души.

Все же подался на пригуменье, привычной стежкой. Миновав черное в потемках гумно, от которого тянуло запахом старой,гнили и сухой свежей ржи, дальше по тропке уже не шел, а бежал, веселый и нетерпеливый, к знакомым, теперь таким милым грушам на краю деревни.

Еще издали заметил, что Ганна уже ждет. Прижалась к столбу, тихо стоит у изгороди. В темноте ее фигура едва заметна, а лица и совсем не видно, но Василь знает: это она.

Кто же еще может быть тут, на их заветном месте?

Она оторвалась от изгороди, сказала:

- Очень ты спешил!

- Очень, - не сразу понял он.

- Оно и видно: петухи скоро запоют!

- Гуза на приболотье водил...

Василь понимает, что это не оправдывает его, видит, что виноват.

- В другой раз пускай Прося горбатая столько тебя ждет. А я не буду...

Василь и не оправдывается, не просит, чтобы она не злилась. Он не умеет просить. Так они и стоят вначале, близкие и далекие, стоят и молчат, один виноватый, а другая - обиженная. Василь неловко ковыряет пальцем жердь, отрывает кору, Ганна - хотя бы шевельнулась.

Где-то на другом конце деревни завели грустную песню, - видно, собралась молодежь. Песня быстро утихла, нечаянно взвизгнула девушка, которую ущипнул или пощекотал шутник парень.

- Алена Зайчикова, наверно, - первой нарушает тягостное молчание Ганна.

- Наверно, Алена...

- Вот любит визжать... Щекотки страх как боится!.. - Она вдруг укоряет: - А вы уж и рады!

- Я что? .. Нужна она мне, как летошний снег!..

- Видно, нужна.

- Да я возле нее никогда и близко не сидел!

- Не врешь?

- Вот еще!.. Перекреститься разве? ..

Василь чувствует, что Ганна от этих слов становится мягче. Он, правда, еще с опаской, берет ее теплую руку, - Ганна не отнимает. И Василю становится радостно, он снова испытывает счастье, большое, необъятное, кажется, счастьем этим полна не только Василева грудь, но и вся ночь, вся темная, духмяная тишина, дремлющая над Куренями.

Все кажется добрым, радостным - даже старые, потрескавшиеся, кое-где облезшие жерди, за изгородью - тыква, упрямый хвост которой взобрался на ближний кол. Дальше на огороде - среди тыквы, огуречных грядок, укропа и стеблей подсолнуха - неясные в сумерках очертания груш, похожих на странных часовых в балахонах. Груши то молчат, то шелестят, шепчутся меж собой, как доверчивые подружки, шепчутся, конечно, о счастье, о теплоте девичьих рук, о горячих юношеских пожатиях.

- Руки какие у тебя... - удивляется Василь.

- Какие?

- Маленькие. А сильные.

- Шершавые, - тихо говорит Ганна. - Как грабли...

- Нет...

- Не мягкие...

- Мягкие - это ж у детей...

- У городских девок, говорят, мягкие, гладенькие. Как подушечки.

- Конечно, чистая работа... Не с вилами...

Они снова молчат, но молчание это веселое, светлое, чистое, радость Василя как бы крепнет, ширится. Прижимая к себе Ганнины руки, Василь наконец говорит:

- Ты, видно, дерешься больно...

- Боишься? - ласково улыбается Ганца и добавляет: - Я злая, если что не по мне! Хведька вон как меня боится!

- А я так не боюсь...