- Протрезвится - опомнится, - помогала ей свекровь.
- Домой! Домой хочу! Тато, пойдемте домой!
- Тихо ты, Ганночко! Успокойся! Не вбивай себе в голову чего не надо!.. Все будет хорошо! Хорошо будет, поверь!.. - Мачеха взглянула на Ганниного отца, стоявшего рядом, готового в любую минуту помочь дочери. - Отойди, без тебя разберемся!.. Успокойся, Ганночко. Все хорошо будет!..
- Не хочу тут оставаться! Домой хочу!
- На вот, выпей воды холодной! Или, может, в сени пойдем, остынешь? Идем, Ганночко, идем, рыбко!
Когда вели Ганну в сени, мачеха успокоила:
- Еще не такое увидишь. Всего хлебнешь, поживши!..
Молодых успокоили, примирили, посадили снова рядом, И остаток вечера догуляли как следует, "по закону". Только когда гости разошлись и молодые остались одни в притихшей чистой половине, перед широкой, купленной к свадьбе в Юровичах железной кроватью, Евхим напомнил о споре, но без злобы, сговорчиво:
- Забывать бы надо, что ничья была. Моя теперь и слушаться должна. Не позорить.
- Помнишь, что я тебе когда-то говорила? - промолвила Ганна тихо: ей казалось, что их из-за стены подслушивают старые Глушаки. - Что со мной надо - только по-хорошему!
- По-хорошему, по-хорошему! Ну и цаца ж ты! Будто бог знает где росла!
- Где ни росла, а такая выросла. Породы такой! И другой не буду!
- Деревья с годами меняются, не то что люди. Речка вон какие ольхи выворачивает!..
- Ты не речка, а я тебе не ольха! Помни - хоть и жена я, не своей волей жить должна вроде, а только - чтоб похорошему со мной!
Евхим посмотрел на нее - вот же, скажи ты, упрямая, еще только вошла в дом, а уже командует, - но спорить не стал, заставил себя засмеяться:
- Хватит! И так голова трещит! Спать уже пора!
В ту ночь, первую ночь замужества, Ганна долго не могла уснуть. Отодвинувшись от Евхима, отвернувшись, стараясь не слышать, как он храпит, лежала она, опустошенная, усталая, отупевшая от пережитого, от недавнего гомона, от самогонного дурмана. Лежала в душной темноте, казалось, забытая всеми, оставленная, одна-одинешенька во всем свете.
"Вот и всё", - словно прорываясь сквозь туман, думала она с такой тоской, будто настал конец света. "Всё, всё", - говорили, беспрерывно повторяли ей ходики на стене. "Что - всё?" - теряла, старалась она снова уловить смысл этого "всё"
и часто не могла вернуть хоть какую-то ясность голове, которая, полна была неподатливым, тяжелым туманом.
"Все равно. Рано или поздно... Никто не минует... Привыкну как-нибудь... Все привыкают, и я - тоже..." - прорывались порою в голове тяжелые, тягучие мысли, потом снова все пропадало в тумане и отупении.
Во дворе то одна, то другая, то обе сразу, звеня цепями, лаяли, выли собаки. Одна - басовито, степенно, вторая - подетски, визгливо, очень злобно, захлебываясь. Ночные сторожа не спали, охраняли Глушаково добро, их лай переплетался с храпом рядом, с храпением за стеной, с мерным тиканьем ходиков - звуками, которые все время напоминали, что она в чужом доме, в чужой жизни.
"Привыкну, привыкну... Все привыкают, и я - как все..."
На третий день, когда свадебная суета утихла, свекровь разбудила ее еще на рассвете и сказала:
- Ну вот, погостили, погуляли. Хватит отлеживаться.
Надо свиней кормить!
Ганна слова не сказала, вскочила, стала быстро одеваться.
В конце этой недели куреневцы и олешниковцы, возводившие греблю, наконец сошлись. Гребля была закончена.
Ровная, серая, а там, где только что кончили, желтая от свежего песка, пролегла она по болоту, от низкого куреневского берега до широкого откоса перед Олешниками, как свидетельство человеческой силы. Она уже нигде не прерывалась ржавой болотной хлябью, топь мокла только по сторонам отступила перед греблей, перед человеческой волей.
Мужики из обеих деревень, сойдясь, удовлетворенно покурили, погомонили, разошлись каждый своей дорогой. Через день, в воскресенье, на откосе перед Олешниками собрались на митинг. Народу стеклось столько, сколько не бывало и на юровичской площади в базарные дни. Пришли не только из Куреней и Олешников, но также из Глинищ, из Мокути, из других деревень. Из Юровичей на тачанке приехали на праздник Апейка и двое рабочих.
Среди толпы там и тут алели флаги. Играли две гармошки, басовито гремел большой бубен. Люди говорили, пели, шутили - людям было весело. В этой толпе, может, одного Василя грызла тоска; растревоженный общим весельем, словно сам не свой, сновал он среди людей, невольно желая увидеть Ганну. Странное чувство владело им - и будто хотел увидеть ее и не хотел, злился, боялся. Знал, что все кончено с ней, а душа все тревожилась, как бы еще надеялась на что-то.
Вместо Ганны он увидел Евхима. Лучше бы не приходил сюда Василь. Сердце защемило, когда увидел Корча: стоял Евхим с глупым Ларивоном веселый, хохотал, весь светился счастьем. Даже лакированный черный козырек, сдвинутый набок, счастливо сиял... В таком состоянии Василь плохо слышал, что говорил Дубодел, первый влезший на телегу, служившую трибуной. Стал слушать только тогда, когда на нее поднялся Апейка.
- Дядьки и тетки, хлопцы и девки! Дорогие наши товарищи! Мы сегодня собрались все тут, возле гребли, как на праздник... И действительно разве это не праздник: вот лежит она, ровная, сухая, новая гребля - в дождь, в слякоть, зимой и весной поезжайте по ней на телегах, идите пешком...
Идите, - не только не будете увязать в болоте по пояс, но и ног не замочите... Не только мужчина - дитя теперь может пройти через болото в любую пору!.. Можно ходить в школу, можно ездить на ярмарку, можно ходить в гости один к другому, было бы желанье!.. Большая радость - гребля! И все мы, вся волость, радуемся вместе с вами и поздравляем вас! - Апейка переждал гул одобрения. - Гребля эта связывает Курени, которые по полгода, можно сказать, были отрезаны от других деревень, с Олешниками, с Юровичами, со всем светом. Теперь Курени будут всегда, как бы вам сказать, в общей нашей семье... Но и для Олешников гребля не пустое дело. Я не говорю, что теперь дорога в лес, на луга стала им ближе!.. - Олешниковцы снова одобрительно зашумели. - Гребля эта связывает воедино деревни, леса, луга. Связывает людей с людьми!.. По таким греблям пойдет в наши болота, в нашу темноту свет, новая жизнь! Культура и достаток! .. Книжки, кино и трактора!..
Рабочий, выступивший вслед за Апейкой, сказал всего несколько слов, потом развернул красный флаг, на котором были нарисованы с одной стороны желтое поле и желтый трактор, а с другой - желтая труба с дымом. Между трубой и полем сошлись в крепком пожатии две руки. Рабочий передал флаг Дубоделу, по знаку которого гармонисты возле телеги под тяжелое уханье бубна заиграли "Интернационал".
Последним, от куреневцев, встал на телегу Миканор. Он сказал, что бедность и тьма закрывают свет в Куренях, как ряска - болото. Ряска всегда цепляется за болото, за стоячую воду. Чтобы разогнать ряску, надо разворошить жизнь!
И гребля - это первый "глазок", первый проблеск в море вековечной ряски! Надо, не жалея ничего, не боясь, переделывать болото, затхлую жизнь - и тьма и ряска исчезнут навсегда. Будет одна чистая, светлая вода, светлая жизнь.
Миканор сказал последние слова особенно горячо, может быть во весь голос, и тем испортил свою речь. Хотя он еще хотел, было заметно, говорить, музыканты дружно ударили марш - хочешь не хочешь, пришлось слезть с телеги...
Когда шли назад, уже в самом Конце гребли, Василь снова увидел Миканора, с Миканором был Хоня. Василь нагнал их, пошел рядом. Долго шли молча, углубившись каждый в свои мысли. Кружились белые снежные бабочки, мягко касались лица, таяли. Таяли под ногами людей - вся дорога пестрела от человеческих следов.
Недалеко от цагельни Василь не выдержал, невольно пробежал глазами по Глушаковой полосе. Заныло в груди: ожила, как незаживающая рана, тревожная ночь, надежды ее и страхи, снова будто почувствовал под ногами темную мягкость свежей борозды. Вон то место, где налетел на него Корч, где сцепились, дрались. Где угрожал ему человек из волости... Угроза его пока так и осталась угрозой, да только все решилось в пользу Корчей...
Будто нарочно, все напоминало Василю в этот день об обиде, о неудаче.