Совершенно выбитый из колеи, плелся он на работу. Минувший день прибавил ему седых волос и морщин. Кожа на щечках обвисла, точно отклеилась. Замшевая курточка не облегала плечи, а тоже как-то неловко свисала с них. В общем, был он жалок сегодня и непредставителен.
Как назло, еще и в автобусе разгорелся безобразный политический скандал. На неосторожное замечание какого-то интеллигента с бородкой и живыми глупыми глазами, что Ельцин победит, пожилая матрона с пушком на жирных щеках огрела интеллигента сумкой по голове. Стоявший рядом Стеблицкий скорее автоматически, чем по велению души, сделал матроне тактичное замечание, в результате чего оказался внезапно ввергнут
в матерный ад, и даже когда зачинщики беспорядков покинули автобус, ад продолжался, и Стеблицкого, прижатого позвоночником к жесткой металлической стойке, долго пытал молодой, круглолиций, стриженный, надрываясь прямо в ухо перекошенный ртом: “Я в Афгане пыль глотал! А ты где был, сука?! Где?!”. Со всех сторон на несчастного Стеблицкого были обращены любопытствующие взоры —всем хотелось непременно знать, где же был Олег Петрович, а тот, не вынесши осады и вовсе, смешавшись, сумел только пробормотать упавшим голосом: “Я... я... здесь был...” и сошел на остановку раньше.
В результате он едва не опоздал на урок. Когда Олег Петрович, несколько взбодрившись и приосанившись перед зеркалом, появился из коридора, мужская половина класса ждала его у дверей, пихаясь, царапаясь и мешая дисканты с неприятными юношескими басами. Даже заметив учителя, никто не поспешил войти в класс.
Слыша эти животные звуки, видя красные, потные, бессмысленные лица, Олег Петрович почувствовал, что его схватывает депрессия. Он с ужасом подумал, что гармония мироздания ускользнула от него безвозвратно. Ученики таращили выпученные глаза, ухмылялись и тужились, толкая друг друга локтями.
“С такими мерзавцами, —тоскливо ужаснулся Стеблицкий, —как же нам обустроить Россию?!”.
Он сделал непроницаемое лицо и потребовал объяснить, в чем дело. Школьники пыхтели, отводя глаза. Они сами не понимали, в чем дело. Может быть, дело в гормонах. Стеблицкий казался всего лишь случайным пятном в череде ярких и неразрешимых проблем полового созревания. А сиюминутная проблема была особенно тупиковой —за пять минут до звонка кто-то бросил лозунг, гениальный в своем идиотизме: “Кто первым войдет в класс — педик!”.
— В чем дело? — возвысил голос, повторил Олег Петрович. — Заходите в класс!
На него смотрели с отвращением, как на растлителя. Стеблицкий растерялся. Суетливо и неловко он попытался силой направить в класс ближайшего балбеса. Балбес рдел, как роза, вился в руках Стеблицкого дождевым червем, но не двигался с места. Он был на голову выше. “Почему я? Чего это всегда я?” —нелепо бормотал он, сражаясь за свою невинность из последних сил. Олег Петрович бросил его и схватил другого, помельче. Но тот просто немедленно сел на пол. Положение становилось жалким. Олег Петрович в бессильной ненависти посмотрел на ухмыляющиеся рожи, открыл рот, закрыл и боком шагнул в класс. Вздох облегчения проводил его, а чей-то сдавленный голос с восторгом заключил: “Педик!!!”.
Школьники ввалились следом, дрожа от радости. Еще долго по классу носились смешки и удовлетворенное урчание. На Олега Петровича украдкой показывали пальцами и перешептывались.
Стеблицкий попытался все же вести урок. Он пробился, как “Красин” во льдах, сквозь обломки реальности, щедро усыпавшие его измученный мозг, — пьяные клоуны, мертвецы,
жабы, интеллигенты, штурмовики, афганцы, школьники —к той спокойной красоте русской литературы, где золотые купола и сады Лицея и болдинская осень, и птица-тройка, и словам тесно, а мыслями просторно.
Но из всех слов великого и могучего сегодня у лицеистов успехом пользовалось единственное слово —”голубой” —оно звучало действительно красиво и неоднозначно, а в приложении к любимому учителю особенно заманчиво и пряно, наподобие, например, слов Коломбо или “беретта”, будило фантазию и позволяло рисовать в воображении самые рискованные и комичные картины.
На перемене Стеблицкого потребовали к директору. В нем было шевельнулись новые предчувствия, но оказалось —потребовали всех. Олег Петрович вошел в кабинет, поздоровался и присел в уголке рядом с Василием Никифоровичем, седым, аккуратным старичком, который преподавал физику еще юному Стеблицкому —и уже тогда он был седым, и, несмотря на то, что за плечами его были и фронт, и болезни, и разочарования долгой жизни, всегда он оставался вежлив, предупредителен и доброжелателен —был ли перед ним начальник, коллега или самый распоследний разгильдяй в перепачканных мелом штанах. Он не встревал в дрязги, не подхватывал почины. Он, видимо, знал тайну достойной незамутненной жизни и принимал мир таким, какой он есть, —просто не старался сделать его хуже —и это было уже много и даже походило на чудо. Рядом с ним Стеблицкий чувствовал себя тоже на удивление спокойным и значительным, кем-то вроде посланца разума на успешно обживаемых территориях —совсем иначе, чем, скажем, рядом с военруком Ступиным, который и теперь был неприлично взвинчен и агрессивен -победоносно посматривая из-под лохматых бровей на коллегу, он энергично хлопал кулаком по раскрытой ладони и говорил: “Ну-с, теперь, слава богу, покажут нам кузькину мать!”.
Коллеги иронически улыбались — что такое военрук? Ать-два и ничего более. И даже директриса, приглядевшись, позвенела карандашиком и неодобрительно сказала:
— Федор Кузьмич, ты ж все-таки утихомирься! И вообще — тишина! Всем еще к детям идти, а я должна довести...
Ступин убрал энергичные руки, но взгляд его продолжал гореть торжеством, и кузькина грядущая мать еще долго читалась в нем.
Директорский карандаш описал дугу, указывая некие заоблачные пределы.
—Я сейчас из администрации города, —произнесла хозяйка карандаша. —там все были. Всех волнует текущий момент. Мэр всю ночь не сомкнул глаз, звонил в Москву... Вы знаете, что творится в Москве — даже телевидение отключили...
—Ага! —беспардонно вмешался учитель физкультуры, молодой круглоголовый крепыш в умопомрачительном спортивном костюме и таких же кроссовках. —Я вчера футбол смотрю, “Спартаку” плюху закатили, он — отыгрываться, а они, волки позорные, вырубили картинку...
Он сидел, широко раскинув ноги в атласных шароварах с лампасами, и отчасти походил на атамана. На круглом лице было написано негодование и презрение к позорным волкам. С ним не спорили.
—Положение сложное, —терпеливо продолжила директриса. —Ясности нет. Нам с вами рекомендовано сохранять спокойствие и продолжать работать, как ни в чем не бывало. Я понимаю, у каждого есть убеждения, идеалы, но... здесь школа! Нам с вами надо учить детей, а не лезть в политику. Тем более, что Москва далеко...
—Да уж, —вздохнул Олег Петрович с грустной улыбкой и не удержался от цитаты. -“... отсюда, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь”.
— Москва далеко, — сердито повторила директриса. — И политики не придут к нам в классы и не будут учить наших детей. Это наша с вами забота. За это, между прочим, нам деньги платят. Знаете, наверное, как трудно сейчас с зарплатой... на предприятиях месяцами зарплату не выдают... Людям не платят, а нам платят... Худо-бедно, но платят...
—Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, —поспешно пристегнул к директорской речи историк Пузачев, веселый и массивный, как Гаргантюа, мужчина, имевший жену, троих детей и, по слухам, чуть ли не двух любовниц в разных концах города, и которому очень нужны были деньги — шутка ли, на один автобус сколько угрохаешь.
— Вот именно тьфу-тьфу, — сказала директриса. — Поэтому рекомендую воздержаться от всяких митингов, шествий...
— Ой, да на фиг нужны эти митинги! — с негодованием воскликнула Наташа, учительница начальных классов, которой смертельно хотелось курить. — Сидим здесь, как...