Захаров был широкой натурой. Если уж принимал гостей, то угощал их на славу, для чего приглашал поваров из клуба. Впрочем, мне эти яства казались невкусными, может быть потому, что в детскую комнату блюда попадали уже холодными-то, что оставалось от взрослого стола. Кроме их собственных детей - трех сыновей и двух дочерей- на Захаровских именинах из посторонних детей бывал только я.Почему родители брали меня с собой, а не оставляли дома с тетей Аней- не ясно, может быть, думали, что мне интересно с захаровскими ребятами. Но я не помню, чтоб мы веселились, шумно играли, даже на рождестве, вокруг елки. Ветви этой раскидистой, под потолок их большого зала, елки, вернее - ели, гнулись под тяжестью игрушек, хлопушек, флагов, золотых и серебряных цепей, шоколадных бомб, начиненных разными сюрпризами: все отдавало купеческим шиком, излишней роскошью, -явно сказывалось влияние Анны Федоровны. Самым симпатичным из хозяйских детей мне казался Олег, но он был младше меня; Володя и Тюша (Мартиниан) были слишком флегматичны, а девочки Зоя и Ариадна – диковаты, хотя и красивы, в мать.
Взрослые гости, в отличие от наших, собирались вместе самые разные, типичная смесь! Например, присутствие братьев Шалагиновых вообще выглядело «анахронизмом». Дело в том, что сестра Анны Федоровны, тоже видная женщина с редким именем- Павла, была раньше замужем за одним из этих братьев, небольшого роста усатым человечком, приказчиком из мануфактурного магазина. Затем она его оставила и вышла замуж за военного, краскома Баранова, но к Мите, Дмитрию Петровичу, и она и Захаровы продолжали хорошо относиться, даже помогали ему материально, когда магазин закрылся. Когда же Барановы уехали из Котельнича, а Захаров умер, Митя спустился еще на ступеньку: стал банщиком в городской банек, принимал пятачки на чай, бегал за пивом для посетителей, но усы отрастил длиннее прежних
Для развлечения гостей у Захаровых часто заводили граммофон, который я не любил за его зычный голос; эта нелюбовь распространялась и на Шаляпина, пластинки которого я доныне слушаю с некоторой опаской. Но вот пластинка с «Записками сумасшедшего» производила на меня сильнейшее впечатление: в конце года, когда Поприщин произносил слова: Матушка, спаси твоего бедного сына!»- мороз продирал по коже и мне хотелось рыдать от сочувствия к этому глубоко несчастному человеку. Но одновременно я испытывал гнев. Я негодовал не столько на тех, кто мучил и не понимал Поприщина, сколько на тех, кто слушали эту пластинку: и хозяева и гости покатывались от хохота… Я боялся взглянуть на своих родителей- неужели и они смеялись над Поприщиным? Папа- наверняка нет, он без комка в горле не мог читать вслух даже такие рассказы Чехова, как «Белолобый» или конец «Каштанки»: непременно находились строки, которые его волновали или трогали; позже я не раз видел, как папа плакал, перечитывая «Архиерея», особенно его последние строки. Мама же, как и я боялась, не любила граммофона, -если она тут и смеялась. То деланно, потому что все смеялись. Потом я часто ловил себя на окаянной мысли: неужели большинство людей не ощущает трагическое сквозь внешне нелепое и смешное? Зачем тогда творит Чаплин? Зачем он поставил «Огни большого города», где прозревшая слепая девушка, такая прелестная, добрая, смеётся над его страдальческой гримасой? Для кого и для чего в таком случае существует искусство?