— Конечно, дело тут не в удаче. Я просто не так сказал. Я хотел сказать о твоей смелости й о твоем охотничьем искусстве.
— Нет, и не в этом дело. Это вообще не об охоте память. Это для меня память о том бивне, о первом. О том, который твой сын у меня купил. Когда ты над тем бивнем работал, ты о дружбе народов думал. А сам дружбу нарушил, об эскимосах не думал. Заплатил деньги — и все. Если бы я знал, для чего тебе тот бивень нужен, разве я за него деньги' взял бы?
— Ты прав, Каннай, я тогда не подумал об этом. Я совсем не хотел тебя обидеть. И это было уже давно, ты не должен так долго сердиться. А чтобы загладить свою вину… Скоро сын поедет в Анадырь. Я велю ему купить охотничий нож самой лучшей стали и сам сделаю резную рукоять для этого ножа.
— Спасибо, Гэмауге, но я ничем не заслужил такого подарка. Ты хорошо умеешь резать по кости, но ты плохо знаешь человеческий характер: он бывает потверже, чем кость.
Гэмауге задумался. А Каннай сердито и упрямо смотрел в сторону огромного бивня, который тускло поблескивал на стене.
— Может быть, твой упрек справедлив, — сказал, наконец, Гэмауге. — Я, действительно, все время сижу дома, за работой. Мало вижу людей. И все-таки я редко ошибаюсь в людях. Я уважаю твою обиду, Каннай, и вовсе не хочу смягчить твой характер. Нет, Каннай, я понял твой характер и именно поэтому уверен, что мы расстанемся друзьями.
И Гэмауге рассказал о своем новом замысле. Тогда Каннай сам снял со стены клык, сам отнес его в нарту Гэмауге.
— Йрабшьно, — сказал он на прощанье, — гадо всем напомнить про этот хороший обычай. Когда сделаешь Трубку Мира и отвезешь ее к Этувги, объясни ему все как следует. Пусть скажет на конференции, что все советские народы стоят за мир, И большие «маленькие. И такой великий, как русский народ, и такие маленькие народы, как чукчи и эскимосы. Пусть так и скажет… И не надо благодарить меня, Гэмауге, — добавил Каннай, видя, как растроган старый косторез. — Если бы этот бивень был отлит из чистого серебра, я все равно не пожалел бы его для такого дела.
… Все оставшееся время Гэмауге работал так увлеченно, что не заметил, как пролетела и одна неделя, и другая. Когда работа была в разгаре, Гэмауге рассказал все Мэмылю и сыну: скрывать было уже трудно, резьба на трубке с каждым днем яснее и яснее говорила о мыслях и чувствах резчика.
Мэмыль был очень горд — ведь это он рассказал Гэмауге о Трубке Мира Он восхищенно наблюдал за работой друга, старался помочь ему как умел. Мастер поручал ему иногда вырезать облачко, вершину далекого холма. Но только не людей. Мэмыль Неплохо резал по кости, особенно — если нужно было вырезать что-нибудь смешное, шуточное. Но когда дело касалось трудной, серьезной работы, тут он, конечно, и не думал тягаться с таким прославленным художником как Гэмауге.
На крышке футляра были изображены люди разных наций. Они шли дружным строем и несли знамена, на которых было написано святое слово «мир». Гэмауге хотел, чтобы это слово было написано на разных языках, но сам он знал его только по-русски, по-чукотски й по-эскймосски. Мэмыль и тут выручил: в школе, у учителей он сумел разузнать, как пишется это слово на английском и на немецком языках, а у сторожа Кабицкого — как оно пишется на польском.
Кроме того, он помогал в технической работе: высверливал отверстие в мундштуке и чубуке, собирал футляр и табакерку из резных пластин, уже законченных мастером. При этом он не переставал, конечно, рассказывать свои бесчисленные истории.
К исходу третьей недели работа была закончена. Было около двух часов ночи, когда Гэмауге вложил трубку в футляр, дал ей полежать там недолго, потом вынул, осмотрел так, как если бы видел ее впервые. Мэмыль думал, что Гэмауге снова схватит сейчас отложенный в сторону резец, как делал это уже не раз. Но старый косторез достал кисет, набил новую трубку и, раскурив, торжественно протянул Мэмылю.
Они выкурили трубку вдвоем, хотя этой набивки хватило бы на пятерых заядлых курильщиков. Затем Мэмыль ушел домой. А утром, осунувшийся от огорчения, он разбудил Гэмауге и сообщил тревожную новость: ему сказали, что еще позавчера Этувги отправился в путь.
Оставалась одна надежда: может быть, делегат немного задержится в городе с оформлением документов… Или самолета еще не будет. Когда Тэгрынэ улетала учиться в Хабаровск, ей пришлось два дня ожидать самолета…
Через час собачья упряжка уже мчала Гэмауге, отправившегося вдогонку за делегатом, скв. озь злую, хлеставшую по лицу пургу.
Зал ожидания небольшой, он хорошо натоплен, в нем уютно, светло. За круглым столиком сидят Гэмауге и Этувги, летчик Савин, какой-то пассажир с маленькой седой бородкой. Вокруг стоят еще трое пассажиров, сотрудники аэропорта. Трубка, футляр и табакерка переходят из рук в руки, вызывая у каждого возгласы восхищения. Савин уже в пятый раз рассматривает трубку и снова, удивляясь, находит в резьбе такое, чего не заметил раньше…
Гэмауге молчит, глаза его серьезны и спокойны, они кажѵтся лишь чуточку усталыми после длинной дороги. Но на душе у старика праздник, радостный праздник, который вознаграждает художника за долгий напряженный труд.
— Дельно придумали, — говорит Савин. — А уж выполнено как Всем на удивление В жизни такой работы не видал.
Он передает трубку начальнику аэропорта и продолжает:
— Не было б, как говорится, счастья, да несчастье помогло. Кабы не снегопад, вы бы нас уже не застали… Только я вот еще что хотел сказать, товарищ Гэмауге. Обычай, про который вы говорили, — это ведь не американский. Это, по-моему, индейский обычай.
— Что ж из того? — возражает пассажир с бородкой. — Индейцы — это, собственно, древнейшее население Америки.
Гэмауге с тревогой слушает этот разговор.
— Потому, — вмешивается он, — я и сделал
Трубку Мира. Кое-кто из теперешних американцев забыл обычай своих предков. Напомнить надо.
— Нет, товарищ Гэмауге, — уточняет пассажир с бородкой. — Современные американцы, по крайней мере — большинство их, не являются потомками индейцев. Они скорее… Но не в этом дело. Трубка Мира — это, видите ли, скорее древняя традиция Америки как страны, но не американцев в нынешнем смысле этого слова.
— Все равно, — убежденно говорит Гэмауге. — Древний обычай страны должен стать обычаем ее народа.
— Особенно, если это хороший обычай, — говорит Этувги. — Если он помогает бороться за мир.
— Верно, — соглашается Савин. — Что верно, то верно. Вот это и подчеркните, товарищ Этувги, когда будете трубку иностранным товарищам вручать.
Гэмауге, успокоенный таким решением, говорит:
— Я слыхал, что на этой конференции будут выбирать делегатов, которые поедут заграницу, чтобы встретиться там с делегатами от разных стран. Так говорил мне мой друг Мэмыль. Передай им эту трубку, Этувги…
— Может, и на нашей конференции будут иностранные гости.
— Да? Это было бы еще лучше. Скажи там, Этувги, что эту трубку сделал чукотский резчик, сделал из бивня, добытого эскимосским охотником. Пусть наши советские делегаты выкурят эту трубку с иностранными делегатами, и будем вместе бороться за мир. И ты, Этувги, тоже кури ее вместе со всеми… Только раньше ты положи в эту табакерку самого лучшего табаку. Купи в Москве самого дорогого, самого крепкого.
— «Капитанского» — подсказывает кто-то из пассажиров. — Только товарищ Этувги, кажется, не курит…
— Ничего, — серьезно отвечает Этувги. — Для такого дела смогу.
Он берет трубку, уже положенную в футляр начальником аэропорта, берет табакерку и аккуратно складывает их в свой чемодан.
… Время отлета. Северное сияние уже погасло. Начал падать снег — Этувги, значит, не ошибся. Но это совсем редкие хлопья, почти не нарушающие хорошей летной погоды.
Только позади самолета бушует пурга: мотор уже включен, и винт гонит под крылья холодный воздух, обдает ветром лица провожающих. Вот самолет пробежал немного по снегу и поднялся.