Более того, как мне кажется, «исторические вольности», а также шероховатости языка, «небрежности» не случайны в прозе Пикуля. Они обусловлены самой атмосферой матросского кубрика и чрезвычайно конструктивны для сказовой прозы. Если же придирчивым редакторским пером расчистить нагромождения фактов, достоверность которых неустановима научным путем, то не исчезнет ли по окончании этой работы и сам Пикуль, а главное, то, что составляет основу его произведений? Не исчезнет ли при этом сам образ сказителя — человека, рассказывающего необыкновенные и крайне поучительные истории? Не превратятся ли романы Пикуля в заурядные и достаточно скучные исторические повествования, которыми наводнен сейчас книжный рынок? Пикуль пытался сам проделать такой эксперимент и, закончив работу над романом «Моонзунд», захватил рукопись на все лето на дачу. Два месяца, как он рассказывал, «он был Флобером». Оттачивал фразу за фразой… После перечитал то, что получилось, и понял, что роман нужно выбрасывать. К счастью, дома оставался второй экземпляр текста, с которого началась «флоберовская» работа, и он-то и был отправлен в издательство. Есть мудрая немецкая поговорка: нельзя требовать от пива вкуса вина. И это не значит, что пиво хуже, чем вино, это совершенно разные напитки…
Сказовость прозы Пикуля зачастую определяет и направленность его взгляда на своих героев. Чаще всего в центре повествования — особы значительные: полководцы, дипломаты, цари, крупные администраторы. Один критик как-то язвительно заметил, что взгляд Пикуля на них — взгляд из передней, из кухаркиной комнаты, из лакейской. При всей недружелюбности к Пикулю отмести это высказывание напрочь трудно. Ведь действительно, Александр Первый и Кутузов из «Войны и мира» и Александр Первый и Кутузов из романа В. Пикуля «Каждому свое» — люди не знакомые друг с другом. Не прав же язвительный критик в другом. Взгляд автора на высокопоставленных героев направлен не из передней, а из матросского кубрика. Образовательный ценз у обитателей передней, может быть, и повыше, и к сильным мира сего они поближе, но цель подглядывания — разная. Одним нужно не пропустить момент, когда пальто подавать, другим — когда к орудиям становиться.
Взгляд Пикуля на своих высокопоставленных героев хотя и не эпический, но от этого не становящийся менее объективным. Это взгляд человека, рассказывающего, как он представляет себе этих людей. Пикуль зачастую предумышленно упрощает тот или иной персонаж. Его задача — предельно кратко и ярко, а главное, понятно рассказать о людях, которых его слушатели никогда не видели и не увидят. Ум внимающих боцману-рассказчику матросов не изощрен в историко-филологических изысканиях, для него безразлично, как звали того или иного приятеля кавалера-девицы де Бона или какие именно ордена получил тот или иной наполеоновский маршал. Важнее узнать другое. О том, что было время, когда существовал чрезвычайно одаренный проходимец, и никто не знал, где его Родина, какой стране он служит и кто он вообще такой — мужчина или женщина? Что властолюбивый, движимый лишь собственным честолюбием корсиканец залил кровью все европейские страны…
Сам жанр сказового повествования подталкивает Пикуля к известной деформации исторических событий. Как правило, исторический персонаж не только «опрощается», но для описания его привлекаются детали быта, не свойственного персонажам, но более понятного и близкого слушателям. Например, султан у Пикуля вполне может «заливать за галстук».
Но вот что удивительно. Точно такими же приемами пользуется и такой замечательный мастер слова, как Н. Лесков в «Левше», изображая императора Александра и атамана Платова:
«…государь ему говорит:
— Так и так, завтра мы с тобою едем их оружейную кунсткамеру смотреть. Там, — говорит, — такие природы совершенства, что как посмотришь, то уж больше не будешь спорить, что мы, русские, со своим значением никуда не годимся.
Платов ничего государю не ответил, только свой грабоватый нос в лохматую бурку спустил, а пришел в свою квартиру, велел денщику подать из погребца фляжку кавказской водки-кислярки, дерябнул хороший стакан, на дорожний складень Богу помолился, буркой укрылся и захрапел так, что во всем доме англичанам никому спать нельзя было.
Думал: утро ночи мудренее».
Любопытно сопоставить это описание с описанием императора и Кутузова у Пикуля:
«30 ноября Михайла Илларионович Голенищев-Кутузов, князь Смоленский, въехал в Вильно, потрясенный увиденным.
— Господи, да что же это такое? — говорил старик, всплескивая руками. — Ведь я тут губернаторствовал… Чистенький городочек был. Матерь моя, Пресвятая Богородица…
Пленных заставили убирать трупы. Крючьями цепляя покойников, они просто шалели от удивления: из отрепьев так и сыпались часы, бриллианты, слитки золота, жемчуга. По ночам казаки тайком от начальства примеряли на себя мундиры королей и маршалов, они хлестали пикантное кловужо из фургонов Наполеона, отрыгивали благородным шамбертеном:
— Вкуснота! И в нос шибает. А дух не тот…
В декабре Александр приехал в Вильно, где его встречал Кутузов; через лорнетку разглядывая павших французских лошадей, император удивлялся отсутствию хвостов:
— Михаила Ларионович, отчего они англизированы?
— Энглизированы — да, только на русский манер. С голоду они, бедные, хвосты одна другой обгрызали…»
Как мы видим, сходство описаний очевидное…
И тут нужно сказать еще об одном чрезвычайно важном для творческой судьбы В. Пикуля моменте. К сожалению, он и сам не очень-то ясно осознавал природу своего таланта. Сказовость его прозы — не осознанный литературный прием, а скорее реализованное на уровне подсознания ощущение как надо писать.
Сказовая манера повествования была органичной для Пикуля, для самой природы его таланта, и именно там и достигал он наивысшей художественной выразительности, где полностью погружался в сказ, и именно тогда и блекло его повествование, когда терял он сказовую интонацию..
Когда-нибудь еще будет по достоинству оценено, как много сделано В. Пикулем для развития сказовой прозы. Рисуя своих героев, рассказывая об исторических событиях, Пикуль одновременно и размышляет над ними, отвлекаясь от сюжета, комментирует тот или иной поступок героя, его слова. Ровное повествование в любой момент может прерваться непосредственным обращением к читателю: «Я клянусь!», «Поверьте!»… Открывая романы Пикуля, мы попадаем в стихию сказовой прозы. Разговорные интонации сообщают особую окраску повествованию, а многие «неправильности» и «пережимы» при внимательном чтении вдруг оказываются очень правильно и точно расставленными, ибо не столько даже сюжетное мастерство определяет успех прозы Валентина Пикуля, а тот, как мы уже говорили, образ сказителя — этого мудрого, многое испытавшего и пережившего на своем веку человека, который витает над описаниями похождений героев и проходимцев, над интригами царских дворов различных государств и столетий; образ того рассказчика, которого мы — продолжаем начатую метафору — встретили в душной тесноте матросского кубрика. Образ, позволяющий рассказать ту высшую Правду, которую так хотелось услышать четырнадцатилетнему краснофлотцу-юнге Пикулю и которую удалось рассказать русскому писателю Валентину Саввичу Пикулю.
Вот мы и подошли к тому времени, когда корабль Пикуля вплыл в «страшную зону молчания»…
В 1962 году Пикуль перебирается из Ленинграда в Ригу. Внешне все выглядело благопристойно — на Ригу выменяла свою квартиру Вероника — женщина, с которой решил связать судьбу Пикуль. На самом деле переезд более походил на бегство.
Атмосфера вокруг Пикуля в Ленинграде накалялась. В романе «Из тупика» Пикуль описал отца писательницы Веры Кетлинской. Кетлинской это не понравилось.
Конечно, мало ли кому что не нравится… Вера Кетлинская, автор романа о молодежи, мужающей в непримиримой классовой борьбе, была, разумеется, влиятельным человеком, но едва ли она достигла бы таких успехов в борьбе с Пикулем, если бы ее революционно-классовое чутье не было взято на вооружение ленинградской русофобствующей люмпен-интеллигенцией.