Никуда и не пыталась бежать Генриетта Михайловна от шепота ив у омутистой Толшмы, от жалобных криков болотных птиц, от здешнего оловянного неба… Исключение — несколько месяцев шестьдесят второго года, когда узнала Генриетта Михайловна, что беременна, и решила перебраться в Ленинград, поближе к отцу своего будущего ребенка. Она устроилась тогда почтальоном в Ораниенбауме, под Ленинградом, но Рубцов к тому времени уже поступил на дневное отделение института и уволился с Кировского завода, перебравшись в Москву. Генриетта Михайловна еще зимой шестьдесят второго года и вернулась в Николу. Здесь родида Лену. Здесь она ждала Рубцова. Здесь «в плоскокрышей» избушке ее матери провел Рубцов, быть может, самое трудное в его жизни и самое плодотворное в творчестве время — зиму 1964 года, когда его исключили из Литинститута.
Потом был полный разрыв, даже вражда, но ненадолго. Скоро отношения выровнялись. Отношения отца и матери одной дочери…
Пожалуй, ни одной из женщин не причинил Николай Михайлович Рубцов столько огорчений и неприятностей, как Генриетте Михайловне, и уж наверняка ни одна из женщин не ждала его так спокойно и терпеливо.
Иногда она приезжала в Вологду, иногда Рубцов приезжал в Николу. Отношения были очень ровными. Генриетта Михайловна уже ничего не требовала от Рубцова, ни о чем не просила. Просто ждала.
Когда Рубцова убили, она приехала на похороны, потом — по настоянию вологодских писателей — увезла в Николу его письменный стол. Несколько лет он стоял у нее в доме, затем, покрасив, Генриетта Михайловна передала его в музей.
Она вырастила свою дочку — Елену Николаевну Рубцову, уже после смерти Рубцова вышла замуж. У Генриетты Михайловны есть дети и от нового брака.
Договориться о встрече с Генриеттой Михайловной заранее я не смог и, побродив по Никольскому, отправился к ней домой.
Генриетта Михайловна только что вернулась с молокозавода, где она работала… От одежды резко пахло молоком, и этот запах поначалу очень мешал, путая весь разговор. А поговорить мне хотелось о Рубцове, о том, как создавались Рубцовым его прекрасные стихи в Николе, ну и, конечно, о взаимоотношениях с самой Генриеттой Михайловной. Этой темы я боялся больше всего… Все-таки очень уж деликатное дело — расспрашивать женщину о ее семейных взаимоотношениях с не расписанным с нею мужчиной. Впрочем, опасения, как оказалось, были напрасными.
Когда после витиеватого вступления я все-таки спросил, почему Генриетта Михайловна, подав осенью 1968 года на Рубцова в суд на алименты, уже к весне сама прекратила это дело, моя собеседница ничуть не смутилась.
— Почему? — переспросила она. — Что произошло? А ничего… Судья объяснила мне, что я пять рублей по алиментам получать буду… Такие у него тогда заработки были…
Разумеется, задавая вопрос, я и не рассчитывал услышать в ответ историю о романтической встрече и примирении, но и такой простоты тоже не ожидал. Как-то не вписывалось это объяснение в мои представления о Рубцове, о его взаимоотношениях с Николой и ее обитателями.
И, пытаясь усвоить открывшуюся мне простодушно-беспощадную истину, я упустил инициативу в разговоре. И к счастью, упустил. Потому что, не смущаемая моими книжными вопросами о судьбе и предназначении, Генриетта Михайловна начала просто рассказывать то, что я пришел сюда услышать.
— Да я и не хотела на алименты подавать… — говорила Генриетта Михайловна. — Мать подговорила. Ну а когда она узнала, сколько мы будем получать, тоже уже не говорила больше об алиментах.
Рассказала Генриетта Михайловна и о том, как осенью 1962 года приезжал Рубцов к ней на день рождения в Ораниенбаум, где она работала почтальоном: «Он в Москву уезжал, а у него даже на электричку до Ленинграда денег не было. Я и купила ему билет…»
— А он… Он знал уже тогда о Лене?
— Дак я и сказала ему тогда, что беременна… Он в Москву уехал учиться, а я тоже недолго жила в Ораниенбауме. Вернулась назад в Николу. Здесь и родила дочку. А он, он и на каникулы приезжал и потом всю зиму здесь жил…
Я торопливо записывал рассказы Генриетты Михайловны о ее жизни с Рубцовым, и в памяти все звучали и звучали слова рубцовской «Прощальной песни».
У этого рубцовского стихотворения нет и никогда не было посвящения. И вместе с тем адресат его более очевиден, чем в любом другом рубцовском стихотворении. Я уже писал, что не принято отождествлять героя лирического стихотворения с его автором, но лирического героя «Прощальной песни» и поэта Рубцова, кажется, не разделяет ничто. В этом стихотворении поражает не только магия горьковатой печали, но и почти очерковая точность нищенского Никольского быта. Читаешь стихотворение и видишь заплывшую грязью Никольскую улицу, видишь мать Генриетты Михайловны — пожилую женщину, ощущаешь ее безмерную усталость: «мать придет и уснет без улыбки». С беспощадной и совсем не лирической точностью вписаны здесь и все перипетии романа Генриетты Михайловны и Николая Михайловича. Целомудрие горькой правды и делает это стихотворение шедевром русской любовной лирики.
Я так и не решился спросить у Генриетты Михайловны, знает ли она о «Прощальной песне», связывает ли это стихотворение с собою… Но я слушал бесхитростный и беспощадно-точный рассказ о «семейной» жизни Николая Михайловича, и он очень точно соединялся с продолжающими звучать стихами.
Конечно, Николай Михайлович и Генриетта Михайловна не подходили для совместной семейной жизни. И Рубцов был жестоко точен не только в стихах. Это ведь не Мария Корякина придумала про «женщину, у которой растет моя дочь». Это сам Рубцов так и представил Генриетту Михайловну Астафьевым. Но смущала Рубцова не деревенскость Генриетты Михайловны, не ее неразвитость. В «Прощальной песне» претензии лирического героя к своей подруге сформулированы гораздо более глубоко:
Этого Генриетта Михайловна не знала, она действительно, как явствовало из ее рассказа, не слышала, не различала зловещего топота, раздающегося за спиной Рубцова. И не потому, что не хотела услышать, а потому, что не могла. И хотя, конечно, прискорбно это, но так было. Мистической окрашенности судьбы Рубцова не понимает Генриетта Михайловна и сейчас. И порою поражает даже, насколько она честна и искренна в своем непонимании. Никогда, ни раньше, ни теперь, она и не пыталась сделать вида, что понимает, не пыталась изобразить понимания. Подобная негибкость, разумеется, не самое приятное качество в спутнике жизни, но, с другой стороны, только так, не замечая их, и можно было бы одолеть страшные и темные силы, что преследовали поэта на его жизненном пути. И тут, конечно, не Генриетта Михайловна виновата, что Рубцов все равно не мог не замечать, не слышать «чудных голосов», льющихся из лесной гущи… Да и не хотел ведь Рубцов обрести спасительную глухоту.