Выбрать главу
2

Дербина возникла тоже откуда-то из сонного кошмара. Я только что вернулся из Москвы, прилег отдохнуть, тут и зазвонил телефон.

— Это Людмила Дербина… — услышал я в трубке.

Тогда начали печатать в газетах мою повесть «Путник на краю поля», и опубликованные в «Литературном вестнике» отрывки и стали поводом для звонка. Еще не совсем проснувшись, я услышал, что мною искажена правда в описании убийства Рубцова и, кроме того, нарушено ее, Дербиной, авторское право.

Насчет второго пункта — вопрос щекотливый. Действительно, при описании убийства Рубцова я воспользовался переданной мне Глебом Горбовским машинописной копией воспоминаний убийцы. Для меня эти воспоминания были прежде всего свидетельскими показаниями, и как-то и мысли не возникало о нарушении авторского права при использовании в сцене убийства ее собственных мотивировок своего поведения. Кстати сказать, я до сих пор не могу решить для себя вопрос, распространяются ли нормы авторского права на свидетельские показания убийц о совершенном ими преступлении, можно ли к этим произведениям относиться как к обыкновенному литературному произведению, все права на которое принадлежат лишь их автору. Насколько известно мне, подобных прецедентов раньше не возникало…

Я так и ответил Дербиной. Дескать, если она считает, что нарушены ее авторские права, надо действительно, как она и грозит, обратиться в суд… По крайней мере, в ходе судебного разбирательства будет разрешена эта, отнюдь не очевидная, дилемма…

Еще я поинтересовался — это действительно чрезвычайно интересовало меня с профессиональной точки зрения, — в чем, по мнению Дербиной, ошибся я, описывая ее отношения с Рубцовым.

— Во всем… — услышал я ответ.

— Ну а конкретно… В чем именно?

— Вы читали мои стихи?

— Нет… — признался я. — Не удалось.

— Какое же вы имеете тогда право уничижительно писать о них? — возмутилась Дербина.

— Но, простите… — запротестовал я. — О ваших стихах я нигде не писал. У меня в повести всего одна фраза по этому поводу. Дескать, по слухам, она писала неплохие стихи… В чем же тут ложь? В чем уничижение ваших стихов?.. По-моему, как раз о стихах-то написано очень даже корректно и уважительно. Разве сказать, что стихотворение неплохое, — это оскорбление?

Ответ Дербиной ошеломил меня.

— По сравнению со мной Рубцов был в поэзии мальчишкой! — сказала она.

На этом и закончился наш телефонный разговор. Никаких последствий он, естественно, не имел. Карательные санкции Дербиной ограничились только руганью в мой адрес в предисловии, предваряющем публикацию ее воспоминаний в газете «Криминальный вестник».

Тем не менее стихи Дербиной я, конечно, отыскал и прочитал.

Странные чувства вызывает ее сборник «Крушина» (тот самый, что украшает нынче витрину в музее Рубцова в Николе). Откровенная пошлость: «Когда глаза мои шалят, намеренно волнуя плоть мужскую…», хитроватая расчетливость: «Какие бы характеристики вы ни давали мне, глумясь, все зеленей легенды листики, все удивительнее вязь. Судьбы из тайного и явного, где тень и свет переплелись, загадка монстра своенравного и роль изгоя удались…» — мешается в этом сборнике с действительно искренними и невеселыми прозрениями:

Так, значит, в молчании сила? Без стона свой крест пронести и дар, что в себе затаила, в загадку судьбы возвести…

Порою Дербина самоупивается мрачным величием своего положения:

Опора лишь в самой себе, в своем немыслимом позоре, в своей немыслимой судьбе…

Порою начинает жаловаться, плакаться на свою горькую долюшку:

Лишите и хлеба и крова, утешусь немногим в пути. Но слово, насущное слово дайте произнести!

И тут неважно, конечно, что ни хлеба, ни крова никто не пытался лишить Дербину. Напротив… По сравнению с другими преступниками, совершившими, как и она, убийство, ее дела устроились очень даже неплохо. Освободившись по амнистии в Год женщины, Дербина сумела — а с ее статьей тогда это было очень непросто! — устроиться в Ленинграде. Причем не на тяжелой лимитной работе, а по прежней, библиотечной, специальности… Но, повторяю, это не так уж и важно. Поэтесса готова утешиться немногим, а немногое — категория, как известно, чрезвычайно субъективная. И тут уж лучше сразу заняться «насущным словом», право произнести которое и отстаивает она:

Заройте, как женку Агриппку, на площади в Вологде, но  души моей грустную скрипку не затоптать все равно!

На первый взгляд кажется, что эта строфа повторяет, так сказать, перепевает содержание первой. Но если приглядеться внимательнее, то замечаешь, что движение происходит, и весьма существенное. Мотив покаяния как-то незаметно трансформируется в созерцание себя, кающейся. Ненавязчиво, но очень твердо и отчетливо подчеркнута и скромная красота души поэтессы — «души моей грустную скрипку», и мученический венец, сияние которого различает она над своей головой. И после этого совсем уж нетрудно перейти от покаяния к обличению. Нормальному человеку, разумеется, сделать это непросто, но если очень любишь себя, если даже мысль о себе, страдающей, разрывает душу, то отчего бы и нельзя?

Зачем же стараетесь всуе, какая вам в том корысть, и трепетную и живую душу мою зарыть спокойно, упорно, умело, согласно чинам и уму? Зачем оставляете тело? Оно без души ни к чему!

Здесь очень важна последовательность состояний. Когда Дербина сравнивала себя с Агриппкой, речь шла вроде бы о том, что души ее грустную скрипку не затоптать все равно. И вот, пожалуйста, в целых двух строфах поэтесса изображает нам, как ее незатаптываемую душу все-таки затаптывают. И как бы — поэтесса, во всяком случае, ощущает это! — затоптать удается нехорошим людям. Отчего же иначе срываться на крик: «Зачем оставляете тело? Оно без души ни к чему!»? Противоречие очевидное, но для Дербиной, для последующего развития ее мысли совершенно необходимое. Противоречие это позволяет перейти к прямой антитезе своего греха:

От боли — мне нет исцеленья, вину свою ввек не простить… —

и греха, совершаемого против нее:

но нет тяжелей преступленья, чем по миру тело пустить.

С последним утверждением трудно не согласиться, но, прежде чем сделать это, отметим, что поэтические опыты Дербиной прямо-таки напичканы шулерскими приемами. Вот и тут… Даже если и допустить, что по свойственному Дербиной состраданию к самой себе она ощущает настороженность и нежелание общаться с нею людей как затаптывание своей души, то все равно ведь этот грех пока лишь совершаемый. Ее же грех — грех реальный и совершенный. А дальше — неуловимое движение рук, и вместо шестерки на столе оказывается туз! — исчезает куда-то и сослагательное наклонение, и весь стих заполняется уже ясным, зримым образом этакого нового Франкенштейна, в которого превратили поэтессу затоптавшие ее душу люди.

Душегубство — страшный грех. В православной России душегубами называли убийц, лишивших свои жертвы не только жизни, но и предсмертного причастия и тем самым поставивших души своих жертв в сложное положение — на Суд, против своей воли, они должны явиться нераскаянными. В остальных случаях слова «душа» и «гибель», как правило, сопрягались в православной традиции через местоимение «свой». Если чужую душу человеку погубить весьма затруднительно, то свою погубить очень легко.