Я уже говорил, что по-настоящему значение поэзии Рубцова начало осознаваться только после его смерти. Многие лучшие его стихи были опубликованы только в семидесятые годы. Рубцов был мёртв, а поэзия его продолжала расти и набирать силу. И что-то зловещее есть в стремлении Дербиной и иже с нею совершить второе убийство Рубцова…
Разумеется, попытки эти заведомо безрезультатные. То, что осталось нам от Рубцова, неубиваемо, бессмертно… И ни откровенный сатанизм авторов журнала «Столица» или самой Дербиной, ни помрачение — бес попутал, — овладевшее главой сельской администрации, запутавшимся в своем понимании плюрализма мнений, или хорошим русским прозаиком Николаем Шипиловым, конечно же, не стоили бы и упоминания, если бы дело касалось только Рубцова… В страшные годы национального помрачения было сказано — именем Пушкина будем узнавать друг друга… Мы, живущие в эпоху еще более страшного, может быть, помрачения, к сожалению, не можем сказать, что именем Рубцова будем узнавать друг друга. И вина тут не Рубцова, а нас самих…
С рассказом о Никольском застолье я, конечно, забежал вперед. Хотя мы и приехали в Николу уже затемно, хотя и нужно было этой же ночью вернуться в Вологду, наш полководец Виктор Коротаев целеустремленно вел свое, теряющее по пути отдельных бойцов — кое-кто сразу на выезде из Тотьмы залег в проходе в автобусах и уже не вставал — войско сквозь все испытания. Нас, приехавших в Николу на трех «Икарусах», оказалось значительно больше, чем местных жителей, и клуб оказался переполненным. В зрительный зал было не войти, и весь вечер я просидел в фойе рядом с Василием Оботуровым, автором единственной монографии о Рубцове.
— Выступать не будете? — спросил Василий Александрович.
Я пожал плечами. У каждого из приехавших с нами было что рассказать о Рубцове, и если бы мы начали рассказывать, вечер не завершился бы и на рассвете.
Мы посмеялись с Василием Александровичем над этим обстоятельством, потом он подарил выпущенные в Вологде книжки молодых вологодских прозаиков и поэтов, поговорили об этих книжках, сходили покурить на улицу, постояли на крылечке клуба, рассматривая темное небо, украшенное ярко горящими крещенскими звездами…
И тут-то и раздался собачий вой. Но несся он не из темноты, поглотившей деревенские улицы, а из освещенного здания клуба. Выла собака, пробравшаяся, чтобы погреться, в зрительный зал;
И пока искали спрятавшуюся нарушительницу порядка, как-то так получилось, что вспомнили мы с Василием Александровичем Оботуровым стихотворение Рубцова «Нагрянули» и, не сговариваясь, почти что хором прочитали первые строчки:
Не знаю, что думал, вспоминая эти стихи, Василий Александрович, а у меня стихотворение это очень точно связалось с нынешней ситуацией, словно бы Николай Михайлович Рубцов и ее тоже имел в виду, когда писал «Нагрянули».
Что и говорить, стихотворение, как и все в поэзии Рубцова, удивительное. Оно начинается словно бы в сонных сумерках подсознания человека, разбуженного ночным лаем собак. Если вспомнить, что невидимая езда, смутные, доносящиеся из лесной чащобы или из темноты поля голоса в рубцовской поэзии не обязательно предвестники реальной встречи, а чаще всего — сигнал опасности при сближении с враждебными силами, то становится понятной закрадывающаяся при чтении этих стихов тревога. И этой подсознательной тревогой, вопреки логике непосредственного дневного переживания встречи, и объясняется столь странная при встрече с друзьями недружелюбность: «Не было… и вот нагрянули. Не было… так получай».
Но и в уже вырвавшемся из сонных видений сознании все еще сохраняется настороженная тревога, и хотя и ясно уже, что это не потусторонние силы обрушились на тебя, а твои друзья, но их вторжение пока еще воспринимается как вторжение инородного, ненужного, пока не произойдет нового привыкания, пока не пойдет все по знакомому и привычному кругу нашей русской жизни, чтобы в который уже раз:
И за кого, как не за нас, неведомо зачем в общем-то приехавших в зимних сумерках в далекое село, заступается Рубцов в своих стихах, приискивая свои, рубцовские объяснения нежданному визиту:
Чрезвычайно характерно, что поэт не перед домашними своими за причиненное беспокойство, не перед людьми, а перед полем извиняется за ненужность своих друзей здесь, под «гаснущими ивами», за разлад, что возникает с их появлением в мире, за нарушение сосредоточенного и ясного покоя природы…
Ну а дальше все и пошло так, словно мы в стихотворении Рубцова и оказались. Из клуба радушные хозяева повели нас ужинать.
Было уже совсем темно. Только ярко горели над Николой звезды, да посверкивал синими искорками чистый снег. Морозец усиливался, и, торопливо шагая в темноте, я так и не разобрал, куда нас привели: то ли в столовую, то ли еще куда…
Здесь и случилась еще одна встреча. В группе Никольских женщин увидел я Генриетту Михайловну Меньшикову. Подошел, поздоровался, напомнил о нашей встрече пять лет назад, потом рассказал, что в издательстве, где переиздается сейчас «Путник на краю поля», решили включить в книгу и стихи Рубцова. Лене, как наследнице, тоже начислили гонорар по этой книге и попросили меня отвезти его в Питер. И так получилось, что привез я деньги, как раз когда Лена родила третью внучку Николая Михайловича. Такое вот совпадение получилось.
— Ишь ты… — одобрительно проговорила Генриетта Михайловна. — Получается, что он как бы внучке своей и послал подарок.
— Да… — сказал я. — Как раз к рождению внучки и подгадали эти деньги.
Вокруг нас толпились люди, разговор наш с Генриеттой Михайловной был самый простой, никаким дополнительным смыслом свои реплики мы не нагружали, но по разговору получалось, что Николай Михайлович продолжает следить за жизнью своей дочери, словно и не отмечали мы нынче печального четвертьвекового юбилея.
— Да… — сочувственно вздохнула спутница Генриетты Михайловны. — Любил он Ленку-то… — И, посмотрев на распахнувшиеся в зал двери, в которые устремился народ, потянула Генриетту Михайловну: — Пошли, Гета…
— Да не знаю я… — смущенно ответила Генриетта Михайловна. — Гости там будут… Удобно ли?
И мне захотелось сказать, что кому же еще положено сидеть за празднично-поминальным столом, если не ей, но замешкался, в общем движение разделило нас, и так и остались эти слова несказанными, а снова я увидел Генриетту Михайловну уже в зале, когда не к чему было говорить их…
Ну а застолье удалось на славу. Говорили положенные в таких случаях тосты, потом разгорелась дискуссия по поводу книжек Дербиной в музее, потом, перекрикивая всех, поднялся из-за «непрезидиумного» конца, стола поэт Петр Камчатый и звучно прочитал свое стихотворение, порядок окончательно нарушился, стало шумней и вольней, в общем, как писал Рубцов, «праздник расходился», и вот уже заиграла в фойе гармошка, азартно затопали пустившиеся в пляс. И конечно, еще пили, и говорили, и читали стихи, и тотемский мэр громогласно успокаивал народ, дескать, не надо торопиться, если кто и отстанет от автобусов, то не страшно — в тотемской гостинице и обогреют и приютят бесплатно… Тем не менее все-таки погрузились в автобусы и двинулись в путь, правда, проехали совсем немного, остановились в поле… Оказывается, было без пяти минут двенадцать и нужно было встречать старый Новый год.