— Не кричите, дайте мне опомниться, — говорила она, растерянно опустив руки и уже улыбаясь своим странно посветлевшим от слез лицом, — дайте мне немного привыкнуть к вам.
— Но в таком случае снимите же вашу шубу, черт возьми! — крикнул в последний раз Наранович.
— Так помогите мне! — слегка раздраженно, ему в тон, произнесла она и расстегнула верхний крючок пальто.
Упала на некрашеный кухонный стол рядом с бутылкой квасу пушистая шляпка с цветами, и перекинулся через табуретку, коснувшись рукавами пола, скользкий воздушный мех. В гладком синем платье с обтянутыми плечами и бедрами, длинной и тонкой талией, оголенными до локтей руками, молодая женщина показалась стройной худенькой гимназисткой, и как будто сделалось юным ее лицо. Тонкие нити бровей, удлиненный и узкий подбородок, маленькая родинка-мушка на щеке, притворно-обиженно сомкнутые губы, тайная, немного школьническая пытливость в глубине зрачков — все это с подчеркнутым изяществом нарисовалось на грубом кухонном фоне стен. Грациозно подымаясь и опускаясь на носках, ступали хрупкие тоненькие ножки.
— Ну, теперь здравствуй, — говорил Наранович, беря женщину за обе руки, — дай рассмотреть тебя, мой заочный собеседник и друг, моя отзывчивая дерзость. У тебя голубые, немного холодные глаза и ужасно живые непокорные руки. Ты сладострастное, злое, чудовищно любопытное существо. Смотри же, смотри на меня, нравится тебе мое изборожденное пороком цыганское лицо? Видишь, какими волчьими голодными огнями загорелись мои глаза? Они уже вступили с твоими в поединок, и ты чувствуешь, что они сказали тебе больше, чем все мои прежние слова. Ну говори же, рада ты встрече со мной? Да?
Смеялась женщина, уклоняясь от поцелуев, и те же цепкие, жилистые руки сжимали ее в объятиях и пытались увести куда-то. Ушли… Дверь в «каюту» закрылась. Виноградов постоял на пороге, заглянул в освещенный лампадами и свечами угол. Многозначительно улыбалось аккуратно выстриженное мужицкое лицо. Кому-то назло торчал прошлогодний бумажный розан. В непонятном соседстве висели неподалеку Иоанн Кронштадтский с Максимом Горьким. «Радость, радость!» — кричал за дверями Наранович. И опять полнозвучным, стонущим, пьяным голосом смеялась женщина. Виноградов плотно притворил дверь, ушел в глубину спальни, сдернул с роскошной кровати легкое плюшевое одеяло, лег и, как в недавнюю, памятную для него ночь, закутался с головой. Тяжелая сосущая тоска легла ему на грудь, в мозгу зазвучали беспощадные, обращенные к нему им же самим слова:
«Ты видишь, настанет день, когда ты, повинуясь себе, предашь Надежду и только не будешь стоять в дверях, ибо тут, кроме всего остального, тебе будет нужно победить в себе самое страшное, самое последнее — любопытство. Ты сделаешь это потому, что ты не боишься за нее, и потому, что ты не найдешь для нее лучшего зверя, чем Наранович, и, любя ее — да, да, ты ее уже любишь, — ты поведешь ее жестокой, верной и ласковой рукой теми путями, которыми шел сам, все испытавший, ничем не пресытившийся и чистый, и, если ты теперь победишь в себе самом остатки деспота, собственника и лицемера, ты будешь счастлив потом… Сделай себя лучшим для нее. Закали свою любовь отречением и утратой, и твое будет твоим. Докажи на деле свою искренность и свою силу. Ты разжег в ней любопытство, и неужели эгоизм самца может остановить тебя на полпути? Веди же ее туда, куда хотел. Стой в стороне, смотри на нее могущественно и кротко и говори свое: „Так надо. Хорошо“. Пусть жадный зверь поглотит ее, твою будущую невесту, а ты стой и говори: „Да, да, все хорошо“. Пусть твоя проповедь будет чиста и бескорыстна. Пусть идет, пусть увидит бездну, пусть очистится через слепую телесную страсть, чтобы сделаться зрячей, как ты. И если ты не потеряешь ее навсегда, то возьмешь ее большой, равной себе».
Он спал и бредил и, проснувшись, долго не мог понять, кто это стоит над ним высокий и черный и трясет его за плечо и чей унылый и монотонный голос говорит с другого конца: