— Виноват! — сконфуженно произнес опрятно одетый господин в форменной фуражке и с газетой в руках, которого Виноградов, несясь куда-то на всех парах, столкнул с тротуара на мостовую. — Извините ради Бога!
— Это я виноват, а не вы! — сказал Виноградов со злобой и остановился.
— Нет-с, все-таки-с, не беспокойтесь, — продолжая свой путь, оборачиваясь и кланяясь, говорил опрятный господин.
Яростно вскочил Виноградов в трамвайный вагон и уселся в узенький промежуток между барышней, от которой пахло духами, и торговцем, от которого несло рыбой. Посидев минуту, пересел на другую сторону рядом с толстым пожилым человеком с самодовольными глазками и окладистой бородой. Рука этого человека то и дело шарила в боковом кармане, вытаскивая оттуда какие-то измятые квитанции и конверты, потом застегивала пальто, потом расстегивала снова и снова принималась искать. Железный локоть с правильностью неживого механизма поднимался и опускался бок о бок с локтем Виноградова, причинял ему невыносимое беспокойство, и тот снова вскочил и на этот раз не нашел свободного места. Кое-как пристроился в удобном уголке на площадке, но уже через минуту, когда он отодвинулся, чтобы дать дорогу выходившей даме, какой-то военный писарь с наглыми усиками тотчас же втиснулся в удобный уголок. С пронзительной ненавистью вперил свой взгляд Виноградов писарю в глаза, но глаза эти оказались прозрачнее весеннего неба, а усики с дразнящей самовлюбленностью еще выше приподнялись вверх.
Виноградов выскочил из вагона на всем ходу.
«Каждый ненавидит каждого, и все ненавидят всех, — с бешенством думал, обращаясь к самому себе, Виноградов, — откуда ты взял эту нелепую идею воссоединения людей? У человека хватает любви на двух или на трех, да и то до тех пор, пока это щекочет его самолюбие или кожу. И ты сам поддаешься на каждом шагу минутным личным антипатиям и гневу и готов убить человека за то, что от него пахнет рыбой, а не духами. Но почему же все-таки ты любишь издали эту толпу, почему хотя бы сейчас, идя ей навстречу, ты останавливаешься любовно и на старческих морщинах этого актерского — ни мужского, ни женского — лица, и на щетинистых усах городового, и на беленьких зубках гимназистки, и на хулиганском оскале рта субъекта, продающего поваренную книгу вместо рубля за пятачок? Не потому ли, что в этой самой толпе ты найдешь торжество своего утопического проекта великой искренности и братства? А если бы ты не верил в эту возможность? Любил бы ты толпу? А почему ты с ненавистью выскочил из вагона? Полно, полно, брось! Все равно у тебя никогда не кончится спор с самим собою».
И, почти успокоенный, Виноградов вернулся домой.
Глава шестая
Швейцар подал ему письмо: «Личному секретарю профессора Аркадия Александровича Тона Дмитрию Дмитриевичу Виноградову». В униженных выражениях кто-то просил его как бывшего студента оказать в чем-то протекцию перед молодым и перед старым Тоном. Виноградов скомкал письмо и сунул его в карман. Неужели улица уже считает его положение официальным? Неужели сам Тон?.. И оскорбительная, стыдная мысль обожгла его мозг. «Ну, конечно, — поднимаясь по лестнице, говорил он себе, — нужно было подготовиться ко всему. Должны же были эти стены придумать какое-нибудь оправдание твоему тунеядству. Эх ты, приживальщик, комнатный Заратустра, жалкий проповедник при электрическом свете! Сядь и напиши родителям покаянное письмо, раз уж ты испугался озабоченной курсистки, мчащихся экипажей и своих собственных воспоминаний о приличных, правильных годах труда». Но вдруг прежний радостный призрак борьбы с электрическим огнем прихожей и холодным блеском паркета в белом зале выпрямил ему грудь. Кого он испугался? Все хорошо, благополучно, ничего нового не случилось, люди обманывают друг друга и самих себя.