Выбрать главу

— Уедем отсюда, — вдруг сказал Виноградов, — ты хорошая, я ошибался, я прошу прощения, я очень виноват перед тобой.

Глава восьмая

В душной, волшебно-замкнутой темноте лежал Виноградов, закутанный в плед с головой. Лежал он давно, быть может, несколько часов, без мыслей, без томления, без боли, почти наслаждаясь могильной неподвижностью своего тела, неустанно следя за дикой пляской светящихся в воображении точек и кружков.

К запертой двери подходил несколько раз и что-то кричал с обычным задыхающимся хохотком профессор Тон, потом все замолкло надолго, потом неслышно, неприметно стояла в коридоре у той же двери Надежда. Стояла, думала и, вероятно, тихонько приникала к двери лицом. Да, да, он не мог ошибиться в этом. Он заранее был уверен, что она подойдет к его двери, прежде чем уйти туда. Подойдет ли, когда вернется назад?

Длинный, неумолкаемый, похожий на бред разговор стоял в мозгу, неожиданно возникали, дразнили и исчезали какие-то незапоминаемые слова. В странном полузабвении-полусне собирал Виноградов эти мертво звучащие, спорящие между собою бестелесные знаки, нагромождал их рядами, рассыпал струящимся каскадом, и казалось, что это они мчатся мимо его глаз в ярко-зеленых, желтых и фиолетовых огнях. Или вдруг прекращалась бесформенная пляска, и долго звучало в сознании какое-нибудь отдельное пламенное слово. Подвиг, Жертва, Любовь… И снова откуда-то издалека надвигался прежний упрямый, бесконечный разговор. И бестелесные знаки сочетались в неумолимые, странно отчетливые фразы, с потрясающей и чуждой силой звучавшие в мозгу.

«Совершилось то, чего ожидал ты, искренний, беспощадный к самому себе проповедник! Торжествуй же — ты победил себя, ты не сделал ни одной уступки и не поддался даже самой страшной из своих слабостей — любопытству. Уплыло белое облако и приникло к уродливой, черной, непреклонной скале. Кончилось представление, назначенное Нарановичем и тобой ровно в девять часов. Где же твоя любовь, где безумная ярость, искусавшая когда-то твои руки под одеялом?.. Там, в упоении первого бесстыдства, измученное ласками, сияет розово-мраморное тело Надежды, сияет разнузданное золото ее волос, и неутолимо любопытные младенческие глаза смеются и манят стоящего тут же Нарановича, сонно улыбающегося и, быть может, лениво прожевывающего бутерброд. Помнишь кривляющегося сатира и простенькую, чуть-чуть смешную маркизу с жалобным вырезом платья около плеч? Помнишь свои собственные слова о любви без эгоизма и ее слова о радостном, веселом и нестрашном мире без пресыщения? Радуйся же, эй ты, рыжий цирковой клоун, бескорыстный и бестолковый хлопотун о чужих делах! Не тебе досталась эта светлая, сознательная жертва, а тому, кто искал ее меньше других и принял ее как должное, без рисовки и без торжественных поз. Не ты ли руководил выбором Надежды и не ты ли толкнул ее в расставленную тобою сеть? Молчи же, молчи, не сожалей ни о чем и радуйся, проповедник, ибо ты действительно любишь ее!»

Задыхаясь, Виноградов распахнул плед и встал. Свежий, непривычно холодный воздух обдал лицо. Странно низким, громадным и далеким показался турецкий диван, на котором он только что лежал, и точно отступили и побежали в разные стороны казенные шкафы. Кончился бред, и единственная мысль — простая, ясная, леденящая, — мысль о совершившемся факте пронизала все его существо. Медленно, как потерянный, вынул Виноградов часы и, боясь зажечь электричество, подошел к окну и долго рассматривал циферблат в белесоватом свете уличного фонаря. Кажется, половина второго. Не все ли равно?..

— Ну что же, ободрись, Виноградов! — по привычке сказал он вслух.

Размеренными деловыми шагами стал он ходить по комнате взад и вперед, чувствуя, как прежний насильственный, загромождавший его мозг кошмар сменяется обычно-спокойным и трезвым течением мыслей. Что случилось? Ничего не случилось. Повернулось бесчисленное множество других, не видимых для него колес. Наступит завтра такое же белое утро, какое было три месяца тому назад, и так же вернется навеселе из клуба профессор, и так же пунктуально в половине девятого пройдет в столовую пить кофе старик Тон. Что изменилось в этих стенах от того, что в них поселился Виноградов? Стало чуть-чуть веселее, чуть-чуть тревожнее, но не прежними ли уготованными каждому путями шли эти три человека, искусственно связанные между собою родством? Не считать же того легкого налета откровенности, установившейся, благодаря его поддразниванью и выходкам, между внучкой и дедом, между сыном и отцом. Или того чуть-чуть юмористического террора, который поселился, благодаря все тем же его выходкам, на журфиксах, среди гостей. И сумел ли Виноградов, мечтающий о полном обновлении человечества на земле, внушить этим живущим бок о бок от него людям что-либо, кроме чувства некоторого снисходительного одобрения его проектов, интересных и увлекательных на словах? Не перетрусил ли в конце концов он сам?