В красных, желтых и лиловых сумерках от абажуров сияла полированная живопись стенных тарелок и ваз, и телесной теплотой отсвечивали изгибы бронзовых статуй, а пушистые ковры, белеющие и чернеющие звериные шкуры, потолки, обтянутые шелком, казалось, окутывали мозг сонной пеленой.
— От вас пахнет духами «astris», — говорил Виноградов, идя за Надеждой, — в своих скитаниях по чужим квартирам, по театрам и по кабакам я не мог не запомнить этих страшных духов. Знаете, каким свойством они обладают? Они подчеркивают, доводят до карикатурных размеров какую-нибудь отрицательную особенность человека, который вздумает ими надушиться. Вульгарность становится необычайно яркой, продажность — бьющей в нос, развращенность — циничной, хищность — беспощадной… Но посмотрите, что вы сделали с этими поистине разбойничьими духами. Они чувствуют не только вас с вашей простой душой, но даже вашу нелюбовь к украшеньям, ваши ясные глаза, ваше белое платье. Они совсем притихли, и их благоухание напоминает весенний солнечный запах из распахнутого окошка в сад. Ваше тело поглотило всю их демоническую сложность, сделало их примитивными, и теперь не вы пахнете ими, а они вами.
Виноградову стало стыдно, что он так долго распространяется о духах, и он сам прервал себя:
— Бог знает, что я говорю.
Они стояли у дверей в сияющий огнями белый зал, Виноградов — немного смущенный, Надежда — с загоревшимся любопытством в глазах.
— Вы меня очень интересно описали, — сказала она, — почему-то всегда бывает стыдно, когда тебя рассматривают в упор, а у вас это выходит как-то легко. Помните, при нашей первой встрече вы мне сказали, что я красивая, и, представьте себе, это меня нисколько не смутило. Даже больше, я настолько поверила вам, что вот уже два дня при всяком удобном случае рассматриваю себя в зеркало. И я действительно красивая… Видите, как я с вами откровенна?
И, засмеявшись своим отчетливым, прозрачным смехом, она побежала от него через зал.
Быстро, один за другим собрались гости — генералы, приват-доценты, литераторы и молодежь. Пришли Янишевские, у которых раньше жил Виноградов, и привели с собой знаменитого беллетриста Березу. Входили маленькими размеренными шагами, щурили глаза от яркого света, кланялись, говорили о том, что на улице страшный холод, поздравляли Надежду с «высокоторжественным» днем рождения, а ее отца и деда «с дорогой новорожденной», потом сконфуженно отходили в сторону и, протирая очки, начинали вполголоса разговор вдвоем, втроем. Хотевшие пить чай отказывались, не хотевшие — пили. Приват-доценты, которые жаждали порисоваться перед курсистками в комнатах Надежды, попали на половину профессора Тона и нехотя смаковали и похваливали коньяк. Генералы, мечтавшие о дамском обществе, сидели в кабинете у старика Тона за карточным столом и мертвыми, разочарованными голосами объявляли игру.
«Вот они, люди, люди, — с волнением думал Виноградов, переходя из комнаты в комнату и по привычке обращаясь к самому себе, — вот излюбленный тобою, ходящий, сидящий, говорящий и корчащий всевозможные гримасы материал. Радуйся же, купайся в нем, объедайся им, смотри и слушай. Вот опять у тебя в руках все средства обратить на себя взоры этой разношерстной толпы, сделать ее сразу одинаковой, привести ее в смущение, замешательство, ужас, заставить ее кричать, перешептываться, звать на помощь. Стоит тебе произнести коротенькую речь, или, еще проще, громко крикнуть какое-нибудь не принятое в обществе слово, или даже ничего не крикнуть, а быстро пройтись по всем комнатам босиком, — как эти люди, не боящиеся лицемерия, лжи и скуки, засуетятся и побегут в разные стороны. Но ты не доставишь себе этого зрелища, оно у тебя всегда впереди. Лучше — разделяй и властвуй. Ну, начинай же, подойди и послушай, что, например, проповедует знаменитый человек».
В рабочей комнате Надежды, с миниатюрной кожаной мебелью и пестрым турецким фонарем, окруженный студентами и молодыми девушками, стоял беллетрист Береза в черной суконной блузе и, равномерно дирижируя одной рукой, говорил гудящим басом:
— И оттого, что люди живут, не думая о жизни, только потому, что так жили до них и будут жить после них, и оттого, что, умирая, они не думают о смерти, от всего этого люди живут и умирают во лжи. И ужас не в том, что, живя и умирая во лжи, люди не желают об этом думать, и не в том, что это было раньше и будет всегда, а в том, что этого нельзя поправить. А нельзя этого поправить, во-первых, потому, что люди сами не хотят этого, ибо жить во лжи легче и удобнее, чем жить в правде, и, во-вторых, потому, что никто не знает, где правда… И оттого, что никто этого не знает…