На одиннадцатые сутки патрули доложили: в Черный лес вошла группа Павловского. А через несколько дней после нее - третий батальон Матющенки.
Люди Павловского, небритые, с ввалившимися щеками, отличались от наших бойцов, как гуцул от равнинного жителя. Мы израсходовали половину своих запасов, откармливая 2-ю и 9-ю роты, вырвавшиеся из Карпат с Павловским и Горкуновым.
Теперь большая часть Путивльского отряда была сосредоточена под моей командой. Пора было начинать боевые действия, чтобы помочь блуждавшим еще в горах товарищам. Тем более, что я кое-что уже знал о группе Ковпака. Вслед за Павловским и Матющенко в Черный лес пробились майор Аксенов, минер Абрамов и с ними две девушки-партизанки. В том, что они рассказали, было мало утешительного. В первую же ночь, когда мы разошлись по группам, немцы навалились на отряд Ковпака. Они устраивали засады, перехватывая Ковпака на горных тропах, дорогах, перевалах. Они отрезали от отряда отдельные группы, шедшие в авангарде. Так откололась от Ковпака группа Бережного с Радиком Рудневым, так оттерли во время перехода железной дороги Базыму. Аксенова и Карпенко тоже отрезали на одной из засад. Они целый день бродили неподалеку, надеясь найти свой отряд. Аксенов отсиживался в кустах, а Карпенко пошел в разведку. Отойдя не больше полукилометра от кустов, он напоролся на немцев. Дальше Аксенов что-то путал. Совестно было слушать, как он завирался, явно пытаясь обелить себя.
- Як можу я знать, паникер чи трус, чи просто растерявшийся чоловик передо мной? - спрашивал меня комиссар Мыкола после очередной "беседы" с вновь пришедшими.
Вот это были как раз те вопросы, которые решить и мне было не под силу.
- Оставим разбирательство этого дела до встречи с Ковпаком, Мыкола. Га?
И мы отправили Аксенова в роту.
Командир 3-го батальона Матющенко несколько завидовал положению нашей группы. Но соединиться, а тем более стать под нашу команду Федот Данилович не захотел.
В этот день мы с Мыколой и Васей решили для своего отряда самое главное. После прихода Павловского мы, по очень неясным данным и всего по одной, единственной, наполовину прерванной радиограмме Ковпака, принятой рацией Павловского, поняли: противник навалился на ту из шести групп, которую мы все были обязаны защищать. Хотя вначале каждому из нас это казалось случайностью, но, оставаясь наедине, мы все больше и больше задумывались. Чем можно ему помочь там, в Карпатах, куда ежедневно идут вражеские самолеты? Идти самим в горы бессмысленно. И вот в эти дни немногие часы раздумий, когда рядом ворчал Павловский, упрекая нас за расточительство (он уже с удовольствием передал мне свои командные бразды и принялся за хозяйство), я ходил по "штабу", изредка встречаясь взглядом с Мыколой Москаленко. Мы понимали друг друга.
Этот допрос совести был не так-то прост. Он начался давно, гораздо раньше, чем узнал я о существовании Ковпака и встретился с ним на войне. Больше того, он начался еще до начала войны.
Это было время, когда некоторые легкомысленные люди, вроде меня, еще не представляли себе, какое пятилетие предстоит всем нам, нашей Родине. Если я и думал о войне, то только с точки зрения монтажа стреляющих и перебегающих на экране людей и комбинаций кадров, изображающих красноармейцев, убивающих врагов. А это уже было время, когда в центре Европы были посеяны зловещие слова: "Я освобождаю вас от химеры, которая называется совестью".
Но мы родились в другой стране, где слово "совесть" имеет иной смысл, где совесть человека-гражданина и совесть народа освящены многими десятилетиями честной, суровой и благородной борьбы нескольких поколений борцов за счастье человечества, за дело великого Ленина.
Как-то после обычного рабочего дня в Москве я забежал в кафе на углу Пушкинской площади. Это были те памятные морозные дни, когда у всех честных людей нашей страны глубокой горечью в душе отозвалась задержка на линии Маннергейма.
В кафе было пусто. Только за крайним столиком, визави с белоголовой бутылкой, сидел угрюмый человек в военном костюме, но без знаков различия. Он долго смотрел на меня, а затем подсел за мой стол и в упор спросил:
- А ты был в Петсамо? - и громко, хотя и совсем беззлобно, выругался.
Затем уже более спокойно и по-дружески рассказывал, что это такое за Петсамо. И в воображении одна за другой возникали картины, как замерзают раненые, как падают срезанные "кукушками" и гаснут в глубоком пушистом снегу жизни моих соотечественников.
Как я теперь понимаю, передо мною был человек, травмированный ужасами войны. Но тогда он показался мне героем.
Сейчас об этом и вспоминать смешно, но тогда я был наивным человеком в вопросах войны и той тайны, в которой она рождается. Хорошо запомнилось одно: мне было очень неловко смотреть в глаза солдату и даже как будто стыдно.
И я молчал. Еще немного поговорив, он безнадежно махнул рукой и ушел.
А я еще долго сидел за остывающим ужином и прислушивался к тому, другому, который надолго остался сидеть рядом со мной. Он тихо царапал душу все тем же упреком: "А ты был в Петсамо?" - "Не был же, не был, отвечал я ему, разозлясь. - Да что, я виноват, что ли? Подумаешь, всем там бывать?"
И ночью, когда не спалось, и на следующий день, и на службе, и в монтажной, и даже через год, когда пришлось в Полтаве делить селедки, этот второй, видно, на многие годы оставшийся со мной угрюмый человек задавал все тот же ехидный вопрос: "А ты был в Петсамо?"
Мне тогда непонятной еще была та простая истина, что настоящие герои никогда не колют другим глаза своим геройством и что бахвалятся боями, кровью и лишениями только мальчишки.
Но вот через три года, в ста пятидесяти километрах от Карпатских гор, где немцы, может быть, добивают Ковпака, опять по пятам за мной бродит угрюмый человек, бродит все с тем же вопросом: "А ты был в Петсамо?"
Мне надоело один на один вести этот допрос совести, и накануне прихода Матющенки я поделился со своим новым комиссаром сомнениями насчет нашего "курорта" в Черном лесу.
Облегченно вздохнув, Мыкола Москаленко сказал мне, устало улыбаясь: