Выбрать главу

Поговорить бы сейчас с голубоглазой Галиной, разузнать бы побольше про молодежь. Но Галине некогда; я встречусь с ней позже. Забелина уводит меня из лаборатории.

— Не огорчайтесь, я расскажу вам немного сама.

И снова живой и настолько обстоятельный рассказ о делах человеческих, что будто бы сам я окунаюсь в кипень комсомольских дел, забурливших с той поры, когда стала комсоргом Галина Ложкина. Слушаю и точно сам присутствую на молодежных вечерах, увлекательных диспутах, концертах, жгучих комсомольских собраниях. И даже вместе с рассказчицей переживаю то тревожное событие в жизни цеха, про которое здесь помнят все.

Оно однажды началось с разговоров о… боге.

Лаборантка Мария Заварзина, спокойная, с голосом текучим и гладким, как струя растопленного масла, заговорила как-то о религии. Она без стеснения высказала Галине свои взгляды, заявила, что верила и верит в бога, и призналась даже, что состоит в секте баптистов («Ну и что? У нас ведь свобода совести»). Галина ожесточенно стала спорить с ней. Та только улыбалась, изредка отводя атаки:

— Дело души человеческой — дело личное, и не надобно, не надобно ее так-то: пятерней дыханьице зажимать…

Галина еще не знала в ту пору, что рядом опасный и скользкий враг. Столкнувшись с упорством Заварзиной, с ее непобедимым спокойствием, за которым скрывалась, видно, твердая убежденность, она догадывалась, что имеет дело с застарелым и глубоким недугом, который не излечишь вдруг. Она думала об этом постоянно и не знала: что же все-таки делать, что?

Бить в набат? Но вроде не видно было ни пожара, ни дымка в стороне. Заварзина никого не трогала, никого не старалась убедить в своей вере. «Не навязываю», — как бы говорила постоянно ее какая-то вроде иконописная улыбка, в которой не понять — чего больше: надменности или кротости. И работала Заварзина не хуже других, только держалась особняком и доверялась почему-то одной Галине. В обед тихонечко усаживалась на стул в уголке лаборатории, доставала книжицу в закопченом и захватанном кожаном переплете — евангелие. Галина видела, как беззвучно шевелились ее губы, как смиренно опускались долу великомученические глаза.

Однажды Галина не выдержала.

— Неужели жизни тебе не жалко, молодости своей? Ведь уходит она, уходит, слышишь? Хватишься после, опомнишься, а от нее только горький вкус во рту… — кидалась, как в темный омут, необъяснимо надеясь — хоть в мглистой глубине его, хоть на самом дне отыскать живое, ну хоть один солнечный лучик. И, не найдя, била наотмашь: — Ну как можешь ты, как можешь? Руки с нами, а душа ровно тряпка в плесневом углу!

А та прикрывала евангельскую страницу ладонью, и до приторности сладкое умиротворение разливалось по ее лицу.

— Христос тоже страдал… От несправедливости людской. А уж мы, грешные…

«Ну как пробьешь, как пробьешь такую?» — терзалась Галина, и отчаянное желание — попросту водой из ведра окатить эту — охватывало ее. Окатить да крикнуть, чтоб до самой души достал крик: «Опомнись!» А потом…

Потом полыхнуло: взвилась и растаяла зловещая струйка дыма. Комсомолка Н. сожгла комсомольский билет…

И почти сразу за этим узнали другое: молодой слесарь П. посещает молитвенный дом.

Потом из сумки аппаратчицы Р. в раздевалке выпал баптистский журнал.

И тогда от человека к человеку, от сердца к сердцу заметалось щемящее слово — «тревога». Галина поняла, какой огромной и страшной ценой оплачивается даже секундная растерянность в подобном сражении.

…Мне кажется, будто я сам присутствую в этом небольшом зале красного уголка на шумном цеховом собрании, которое затеяли взбудораженные Галиной комсомольцы. Но пришли сюда не только молодые, пришли все. Иные даже из вечерней смены забегали — хоть урывками побыть, послушать.

Лектор — востроносая, худощавая женщина, экстренно приглашенная из общества «Знание» — несколько растерянно (видно, сама не очень довольна своим выступлением) уступает по просьбе зала трибуну Заварзиной — так решили комсомольцы: пускай высказывается начистоту.

Сказать, что Заварзина выступает, было бы неточно. Она отбивается от хлынувшего на нее шквала гневных вопросов, но держится неизменно с достоинством: та же иконописная улыбка, те же долу опускаемые глаза, когда пережидает, чтобы поутих зал.

Потом снова льется и льется струйкой растопленного масла тягучий, с оттенком самолюбования голос.