«А домишко-то небольшой срубил, — отметил председатель. — Видать, на сына не рассчитывает. Иначе бы пятистенок ставил».
Он поднялся на ветхое крыльцо, оббил с сапог грязь и вошел в избу.
Дома оказалась дочь Гоглевых — Валентина. Это была полная девица с круглым загорелым лицом, которое не отличалось ни живостью, ни красотой: невысокий лоб, почти белые, точно полинялые брови, маленький — сапожком — нос и мелкие неровные зубы. Без кофты, но в фартуке, надетом поверх рубахи, Валентина стирала белье. Она не удивилась, когда на пороге появился председатель, и даже не прервала работу.
— А что, Александра Ивановича нет дома? — спросил Михаил Семенович, стараясь не смотреть на пышные плечи Валентины: стеснительность была, кажется, единственной чертой, сохранившейся в его характере от поры учительства.
— Нету. Он на скотном дворе. Позвать? — Валентина медленно разогнула широкую спину, стряхнула с рук мыльную пену и с усталым равнодушием, будто все еще продолжала думать о чем-то тягостном и неотвязном, взглянула на председателя большими серыми глазами.
— Не надо. Я схожу. А ты бы самоварчик поставила...
— Хорошо.
Она вытерла руки о фартук, взяла со спинки кровати цветастую кофту, но надевать ее не спешила.
— Братишка-то, как его... Виталий, кажется?.. Он что, куда-нибудь уехал?
— Не. В лес ушел. С ружьем.
— А! — председатель понимающе кивнул головой. — Поохотиться, значит... Так ты самоварчик-то поставь!
— Поставлю, — бесцветно отозвалась Валентина и стала натягивать кофту.
Михаил Семенович скользнул взглядом по ее крепкому сильному телу и вышел.
Вспомнилось, как после окончания восьмилетки Валентина просилась в торгово-кооперативный техникум, а он, новый председатель, уговаривал ее, тогда еще совсем молоденькую и робкую девчонку, поработать дояркой хотя бы года два-три. И вчерашняя ученица не смогла противостоять этим уговорам...
Как давно это было! А впрочем, давно ли? Восемь лет назад, чуть даже меньше. Но время неузнаваемо изменило Валентину. Да и ее ли одну? Сам он за эти же годы стал совсем другим...
Гоглевы утепляли коровник. Вооружившись стамеской и молотком, Александр Иванович конопатил щели возле окон, а его жена, Павла, носила кузовом — большущей плетеной корзиной — солому на потолок.
«Хотят переезжать, а двор к зиме готовят, — удивился председатель. — Или передумали?..»
Прежде чем подать руку, Гоглев старательно вытер ладонь о штаны.
— Утепляем? — стараясь придать голосу беззаботную твердость, сказал Михаил Семенович. — Хорошее дело!
— Да ведь как? Надо! — пожал плечами Гоглев.
Несмотря на теплый день, он был одет почти по-зимнему: в ватных штанах, в фуфайке и шапке-ушанке, и на ногах его были валенки с галошами. Такой наряд не удивил председателя: он знал, что Александр Иванович с тех пор, как получил тяжелое ранение на войне и у него удалили часть черепа, все время зябнет.
Подошла Павла, энергичная ширококостная женщина с быстрыми хитроватыми глазами.
— Поди-ко зря и стараемся? — сказала она. — Коровушек-то отсюль перегонять будете?
— До зимы недалеко, утеплять надо, — неопределенно ответил председатель.
Надежда на то, что Гоглевы отдумали переезжать, рухнула.
— А я чего-то машины не слышал. Не пешком ли? — спросил Александр Иванович, тонко уловив смену в настроении председателя и не желая заводить разговор о переезде вот тут, возле коровника.
— В логу машину оставил. Не смог проехать.
— Да, да, там худо... Дак чего, Павла, пойдем домой, время и пообедать!..
Молча втроем они медленно шли мимо заросшего крапивой унылого кладбища с редкими покосившимися крестами, серой, подернутой мхом часовенкой. Но изгородь вокруг кладбища была крепкой: Александр Иванович сам каждый год меняет подгнившие жерди и колья, чтобы вольно пасущаяся скотина не забредала на могилы. Здесь под старыми темнохвойными елками и желтеющими высокими березами покоится прах его отца и матери, деда и бабки и еще многих близких и дальних родственников, которых Александр Иванович не знает и не помнит: ведь первым насельником был в Лядине именно гоглевский корень — то ли дед, то ли прадед покойного отца.
«Уедем — изгородь упадет, могилы зарастут кустами да репьем, кресты сгниют», — с тревожной тоской подумал Гоглев, и в глубине сердца холодком шевельнулось неприятное чувство, будто, собираясь покидать родную деревню, он предает самое святое, что есть у человека. И вперемешку с этим чувством скребнуло душу тайное желание самому быть похороненным тоже здесь, под этими елками, рядом с отцом, с которым когда-то вместе рубил подсеки, катал новину, вырывая у леса землю и наращивая эти поля.