Он настолько живо увидел свою любовь, будто она была вот тут, перед ним — стройная и легкая, как балерина, на тонкой белой шее тяжелые бусы из граненого горного хрусталя, кокетливый, всегда чуть насмешливый взгляд больших голубых глаз, и губы — красивые, чуть подкрашенные, так любившие целоваться... А рядом — Владик. Он, конечно, не упустит момент поволочиться за Розалией. Этот самовлюбленный удачник, привыкший сорить деньгами направо и налево, на удивление легко умеет завлекать и опутывать девчонок, а потом с не меньшей легкостью порывать с ними. Впрочем, Розалию опутывать нечего. Сама подмазывается к тому, у кого денег побольше... Невольно подумалось, что в далеком городе сейчас никто не помнит о нем, никто по нему не скучает, никто не томится оттого, что он уехал. Понимать это было очень невесело.
А в прибрежных кустах свистели, щебетали и сыпали дробь соловьи. Герман брел по берегу, вслушиваясь в пение птиц, — он не знал, что это поют именно соловьи, ведь никогда прежде не слыхал их — и чувствовал, как сердце понемногу успокаивается и душу наполняет тихая грусть. Так он шел долго, очень долго. В голове даже мелькнула нелепая мысль — не заблудиться бы! Но тут же он посмеялся над собой: ведь если идти берегом назад, то никуда, кроме Лахты, не придешь!
Неожиданно из-под ног с хлопаньем крыльев и надрывным криком шарахнулась в озеро дикая утка с выводком. В первое мгновение Герман оторопел, но быстро сообразил, в чем дело, однако дальше не пошел и повернул к деревне.
Когда поднимался от озера, в доме стариков грянула песня. Герман усмехнулся: похоже, деловая часть закончилась!..
Песня с незнакомым мотивом, видимо, вепсская, лилась в открытые окна дома просторно, напористо. В ней отчетливо слышался сочный женский голос. Он как бы вбирал в себя остальные голоса, не заглушая их, но и не позволяя вырываться. Если же кто-то выбивался из стройного напева, этот голос начинал звучать сильнее и незаметно выравнивал песню.
«А ведь неплохо поют!» — отметил Герман и уселся на крылечке.
На траве еще лежала роса, хотя солнце стояло уже высоко и успело нагреть воздух. Трещали кузнечики; в маркеловском огороде громко ссорились молодые скворцы; с берега доносились печально-звонкие вскрики чаек. Василий Кирикович шагал по улице, вслушиваясь в эти звуки, и задумчиво смотрел на пустые дома. Он силился вспомнить, кто именно жил в том или ином доме, и удивлялся, что память не сохранила такие детали. Впрочем, ничего странного в том не было: с тех пор, как он покинул Лахту, прошло сорок лет. Да, да, полных сорок лет. Ведь если говорить по справедливости, то годом отъезда надо считать год поступления в Чудринское педучилище, а это было еще до коллективизации. Верно, на летние каникулы он приезжал домой и потом, когда работал учителем, свой отпуск тоже проводил в Лахте. Но отпуск — не постоянное жительство: иные интересы, иные заботы.
За деревней Василий Кирикович остановился и долго оглядывал окрестность. На бывших полях, по косогорам, куда ни глянь, всюду стояли уже поблекшие стога сена — работа Маркеловых, а дальше зеленым полукружьем возвышался густой лес. Прежде, помнилось, лес был ниже, прозрачнее, и стоял он намного дальше. К нему через поля тянулись от деревни торные тропы и дороги — на дальние покосы, на болота, к лесным озерам. По этим дорогам возили дрова, по ним же можно было попасть в залесные деревеньки.
По мягкой отаве Василий Кирикович пересек поле и направился вдоль опушки в надежде отыскать хоть какую-нибудь тропу. Но сколько он ни шел, глаз нигде не заметил следов былых дорог и тропинок.
Высокий березняк, что тянулся вдоль скошенных полей, звенел голосами птиц. От него пахло росным разнотравьем, муравейниками, спелой земляникой и еще чем-то медвяным и сладким. Василий Кирикович свернул в лес, прошел немного, остановился. Он смотрел на эти белые, устремленные в небо, прямые, как свечи, стволы берез, и в сознании его исподволь возникало странное видение: белый-белый снег, каряя лошадка, запряженная в дровни, на дровнях — отец в рыжем нагольном полушубке, за спиной у него, под сыромятным ремнем, сверкает отточенным лезвием топор, а в задке дровней на охапке сена — парнишка лет десяти, в серых подшитых катаниках, в суконной, на вате тужурке и в большой не по голове шапке; руки, чтобы не зябли, засунуты глубоко в рукава; а по-за дорогой куда-то назад уплывают скирды необмолоченного хлеба и стога́ с большими снежными шляпами на макушках, потом — кусты, молодые березки и елки... Какая долгая была тогда езда за дровами! Уезжали из дому еще в предрассветных сумерках, а возвращались с возом уже в темноте, когда в Лахте желто светились окна.