И еще… Когда-то давно, в детстве, я прочитал нивхскую повесть Б. Трофимова «Сын орла». Не помню уже всего, о чем рассказывает автор, но осталось легкое чувство, точно полузабытый напев, сказка о шуме тайги, всплесках рыб, широких плесах Амурского лимана и… первобытной любви нивха Плеуна; вижу его лодку-долбленку, длинный белый шест, туман, по которому плывет лодка, шалаш, пахнущий хвоей. Плеун ночует у незнакомой женщины (муж ее ушел на охоту), а утром уплывает по туману и в туман, и о женщине напоминает ему лишь туесок с пунцовой брусникой… Недавно мне попала в руки повесть «Сын орла», я купил книгу и, пока шел домой, с радостью думал, что приду и сразу прочитаю. Пришел, прочитал несколько страниц и… не стал читать дальше. Мне сделалось жаль того, давнего, детского впечатления.
Было поздно. В окна проглядывал блекло-синий, глубинный, звездный свет. Было тихо — и не потому, что безмолвствовало все вокруг: шуршало, погромыхивало море, скрипели вагонетки на плоту, слышались голоса, — было тихо той особенной, нетронутой человеком тишиной, тишиной дальней дали. Не тихо, а далеко и потому тихо. Это — древность, первобытность. Здесь можно уснуть так, как ты спал на второй день после своего рождения.
Где-то за домами завыла собака, — наверное, с моря потянуло стылым туманом, — настоящая, нивхская. Я это почувствовал сразу: лайка не просто выла, а на разные голоса жаловалась земле, небу, что ей голодно и холодно вот уже тысячи лет, что ей грустно и больно от любви к человеку, она не знает, зачем так долго живет и служит ему. Собака пела, словно шаманила. Потом, не выдержав ее тоски, отозвалась другая, с окраины села. Тихо взлаяла и завыла третья. А вот уже невидимый хор, во все село, звучал над песчаной, затуманенной косой.
И это было такой глубокой тишиной тишины, что я сразу уснул.
2
Ночной туман перешел в морось, слякоть, хмарь. Все тонуло в дымной, сырой тьме, люди ходили, окликая друг друга, натыкаясь на заборы, теряя дорогу. На плоту взвывала сирена, желто горели огни.
Я постоял у залива (виднелся только небольшой серый клочок взбудораженной воды, дальше пенные гривы переходили в морось, поднимались в воздух; где-то совсем рядом фыркали и трудно отдувались сивучи), почувствовал, как мой плащ насыщается влагой, и пошел в контору — там едва заметно желтели окна.
Председатель сидел в своем кабинете, маленькой комнатке, где больше одного посетителя не помещалось и стоял против стола один стул. Сам председатель выглядел здесь особенно громоздким — в дождевике, суконной фуражке, резиновых сапогах. Он что-то писал, карандаш прятался в его руке, и чудилось, председатель водит кулаком по бумаге.
Лапенко — крепкий председатель. Об этом все знали в районе. И сюда послали его «на укрепление». Глядя на его тяжелую голову, на красный кулак с карандашом, я решил: такой укрепит. Обязательно. Укрепит во что бы то ни стало, не пожалеет ни себя, ни других. Оправдает доверие.
Он писал и знал, что я сижу на стуле, между стеной и его столом, рядом — так, что слышу сырость его плаща, — однако не спешил заметить меня. Мне тоже не хотелось начинать: помнил свой вчерашний «разговор».
На стене висело двуствольное ружье, рядом — патронташ с латунными патронами. Ружье годами не чистилось, порябело от соленой воды, брезентовый патронташ обтрепался, в нем едва держались гильзы. Но ружье было все-таки хорошее, старинное, с длинными стволами, курковое, ловкое и «терпеливое». Такое не выменяешь и на новое. Я встал, чтобы посмотреть.
Председатель сказал у меня за спиной:
— Купите. — Он засмеялся, заворочался, скрипя столом и стулом. — Вправду. Надоело это старье.
— Охотитесь? — спросил я.
— Нет. Вот из окошка, когда туману нет, стреляю. По сивучам. Вроде спорта.
Я повернулся к стулу, сел, стараясь не свалить ничего на столе. Лапенко, покашливая, смотрел в окно, не торопился говорить, думал, и это делало его прямо-таки неприступным. Он, видимо, давно усвоил эту привычку, понял ее выгоду и так вел себя со всеми, кому хотел внушить «сверхуважение» к себе. Заговорил Лапенко, не поинтересовавшись: «Ну, как спалось?» — сразу и о деле:
— Вот, корреспондент, помогай! Селедка пошла, видел, сколько ее навалили, а рыбозавод подводит: то соли у них нет, то плашкоутов не хватает, то бочка кончилась. Обязаны, понимаешь, по договору.
Лапенко выдвинул ящик, покопался в папках и, пришлепнув к столу бумагу, пододвинул ко мне. Сверху было напечатано: «Договор», ниже следовал текст: «Рыбозавод «Ныйво» обязуется принимать отловленную колхозом «Восток» всю путинную рыбу — сельдь, горбушу, кету, навагу, — кроме прилова…» Далее шел длинный перечень мелких и крупных условий, поручительств, сроков и денежных расчетов. Внизу синели крупные печати, подписи директора рыбозавода и Лапенко.