Придешь с гудящей головой от железной тряски, с ломотой в руках и ногах, окунешься в Енисее (по субботам и банька натоплена), а после сидишь за самоварным чаем, рассказывая Марье о работе, о том, что нового узнал, слышал, и чувствуешь: шоферская усталость твоя словно бы выветривается прохладой реки, шумящей за открытыми окнами, уходит в сосновые, натертые песком половицы, сыроватые, холодящие, с ощущением здешней воды и земли. Марья порадуется принесенным, выложенным на стол деньгам, отсчитает же строго на «харч», по уговору; она сама работает, копить и жадиться не научилась; купишь подарок — возьмет, скажет, закрасневшись: «Спасибо вам, Максимилиан Гурьяныч, за доброе сердце». (Непременно на «вы».) Но дорогие платья, отрезы брала неохотно, говоря, что в таких нарядах только в гроб кладут, носить-то их некогда, да и старая она наряжаться, наставляла грустно, точно старшая сестрица неразумного братца: «Ты, Максим, деньжата приберегай, вернешься в Россию, на пенсию пойдешь — кто тебе поможет? Один ты».
В начале июля хозяйка Марья Плотогонщица сказала:
«Пора сенокосить».
«Пора», — согласился я.
«Косу отбить умеешь?»
«Нет».
«А косить?»
«Тоже не умею».
Мы вышли во двор, и Марья, воткнув в чурбак колун, показала мне, как на обухе отбивается молотком, «оттягивается» лезвие косы. Затем обе косы, «мужнину» и ее, Марьину, с меньшим полотном и рукоятью, добела нашаркали бруском. А утром, чуть засинел свет, потемну и обильной росе привела меня Марья на луг в конце распадка, взмахнула ребром ладошки, как бы разрезая его:
«Половина наша, другую Антипу с Софьей оставим».
Трава была плотная, заиндевевшая от росы, парила туманцем, и весь луг до едва различимой березовой рощи казался ровным, белесым, хоть шагай поверху затверделых трав. Марья коротко ударила косой, послышался сочный «вжик», упал первый, затем второй рядок, и обнажилась пестро-зеленая, глубокая стенка луга: понизу в розовых цветках клевера, чуть выше заплетенная полевым горошком, сверху прикрытая метелками пырея, овсюга, зонтиками медвежьей дудки. Сделав прокос на полный взмах руки, Марья ровно пошла краем: взмах — шаг, взмах — шаг… Пошла, показывая мне: ну, пробуй, мужик!
Я попробовал. Коса срубила верхушку травы и едва не полоснула по голенищу моего сапога. Другой взмах, нацеленный ниже, вжикнув по траве, закончился так же коротко: носок косы воткнулся в землю. Я начал снова, осваивая маленькие замахи, огорченно думая: расскажи кому-нибудь, что три года трудился в амурском совхозе… Впрочем, совхозы вручную не косят, да и хозяева-частники норовят выписать, перекупить сено, а если шоферишь — считай, добудешь на зиму своей коровенке; про одиноких и кочующих говорить нечего, в столовках, из магазинов кормятся… Я передохнул, глядя вслед своей хозяйке, ее белая кофточка недвижным столбиком удалялась от меня. Нет, не думал, не предполагал, что такое неподатливое дело — косить траву. Знать, только в кино, в романах красиво это смотрится, легко читается… И сила есть, и ума вроде хватает. Ну-ка вот так, чтоб кончик косы шел чуть выше… Ага, лучше, почти в полный взмах срезал траву. Еще. Шаг — взмах, шаг…
Марья вернулась, молча стояла позади, смотрела. У меня уже получалось, хоть и неровными были прокосы, вихляла коса. Потом подошла, взяла под руку, глядя в мое залитое потом лицо, сказала:
«Догадливый ты, Максим. А поучись, меньше руки наломаешь. — Она взяла мою косу. — Глянь. Пятка косы пусть идет по земле, прижимай немножко пятку, носок сам определится, и не гнись, спина-то не казенная, пускай косу, как лодочку по воде, на вытяжку рук. Пробуй!»