«Корошо живут…» — вспомнил я Гришу, рассеянно улыбаясь изобильному столу. Она постояла передо мной, сцепив на животе белые руки, тоже поулыбалась, потом подняла бутылку за серебряное горлышко, подала мне:
— Откройте.
Пробка гукнула, из горлышка пошел дымок, и я налил два стакана шипящей пены. Мы, все еще улыбаясь, молча придвинулись к столу. Протянув поверху стакан и легонько толкнув им мой, она проговорила чуть грустно:
— За знакомство.
Отпили по глотку.
— Тамара, — сказала она. — Зови лучше Тамарка, меня все так зовут.
И это у нее получилось грустно. Почему? Может быть, каждый раз она вспоминала то, единственное, первое свое знакомство.
Допили вино, стали есть. Рыба была сочная, душистая, с хрупкой корочкой — чуть поджарена, чуть подпарена, на сливочном и растительном масле, приготовлена так, как могут приготовить только жители моря, кому рыба заменяет мясо, овощи, а иногда и хлеб.
— Вот это рыбка!
— Сима лучше. Когда сима пойдет, приезжай. Лучшей рыбы не бывает.
— Ты давно здесь?
— Четвертый год. Как мужа посадили…
— Посадили?
— Экспедитором был. Выпивал. Обычное дело… Неинтересно. Давай выпьем.
— Можно.
Она выпила весь стакан, не передохнув, легко, — наверное, приходилось пробовать кое-что и покрепче, — сразу повеселела, загорелась, словно подожгли ее изнутри, даже порозовели голые до локтей руки.
— Знаешь, хочется иногда напиться, — сказала она отчаянно, как и следует после второго стакана, становясь просто Тамаркой из всегдашней Тамарки-продавщицы. Она закинула ногу на ногу, и это была уже третья Тамарка, не очень привычная для нее самой, но очень, должно быть, загадочная и привлекательная для других.
«Теперь она начнет играть со мной», — решил я, и Тамарка стала казаться мне неожиданно интересной. Она попросила папироску, закурила, поморщилась от дыма.
— Где ты сегодня бродил? Думала, что не найду тебя.
— Все там же, — ответил я, — а больше с Мамоновой.
— С Медведь-бабой? Интересно. А ты знаешь про нее?.. Нет? Она любит молоденьких, как ты. Да. Тут было одно дело. Приехал сезонник, ничего парень. Она его к себе. На другой день говорит — племянник в гости приехал. Год прожил у нее племянник, ряшку наел, приоделся. Потом укатил. Теперь, говорят, в Южном на «Москвиче» разъезжает… Как тебе правится?
— Серьезно? — быстро спросил я, выходя из игры.
— Серьезно… — медленно пропела она, пытаясь достать бутылку. — Знаешь, сколько она получает?
— Да ведь она лет десять здесь живет и работает…
— А что здесь еще делать?
— И одна…
— Во, одна… Если б только она — одна… Да ну ее! Давай выпьем, и я тебе спою. Ты свойский парень.
Тамарка принялась пить маленькими глотками вино, а я пошел за гитарой. Петька спал, все так же трудно сопя, но уже не хмурясь; он раскраснелся от жары, табачного дыма и запахов еды, распиравших комнату. Петька участвовал в вечеринке. Я подмигнул ему и взял гитару.
Тамарка перебрала струны, глядя бессмысленно в темное окно, повернула голову ко мне и, так же бессмысленно уставившись на меня, запела:
— Ого! Окуджава? — сказал я.
— Чего — джава?
— Песня Окуджавы, говорю?
— Не знаю. Хорошая песня. Не мешай.
Тамарка пела, а я думал о том, что вот как далеко забралась песня: из Москвы на самый край, в самый глухой и тихий уголок, в туман, в июньский холод, в Тамаркину сумбурную душу.
Тамарка пела, я слушал. А потом…
Потом кто-то сильно застучал в дверь. Я встал. Тамарка отбросила гитару, подошла к двери, прислушалась. Из сеней, как из бочки, донеслось:
— Открой!
У Тамарки сжались губы, нахмурились и тут же растерянно округлились глаза.
— Кто? — спросил я ее.
— Да один, ходит за мной…
— Открой.
— Он пьяный.
Я решил, что делать. Встретиться с ним здесь нельзя, драться — еще хуже. Мне нужно выскочить на улицу. Тамарка поняла меня, я кивнул ей почти враждебно, она послушно откинула крючок.
Дверь рванулась в сени, будто ее хотели снять с петель, и вместе с нею я вывалился в темноту, ткнулся во что-то сырое, качнувшееся, увидел серый просвет, раздваивавший сони, выскочил на улицу, позади хлопнула дверь и звякнул крючок.