Люди у океана
Постановлением Совета Министров РСФСР писателю Ткаченко Анатолию Сергеевичу за книгу повестей «Люди у океана» присуждена Государственная премия РСФСР имени М. Горького 1986 года
ТИХАЯ ТОНЬ
1
Мать стояла в углу на коленях и молилась — то вскидывала маленькую острую голову к сумеречной, медно-желтой иконе, то вдруг надламывалась в пояснице, падала головой, и слышен был тупой стук лба о пол.
— Пресвятая богородица, матерь божья.
Окна в доме были красные — где-то далеко за сопками занимался закат, и смутные тени от качавшихся во дворе ветвей лиственниц, казалось, медленно колыхали занавески, дымными видениями проплывали по стенам.
Отец пил водку, навалясь грудью на стол, широко расставив локти. Сдвинутая клеенка взбугрила ворох рыбьих костей, отгородила от него бутылку. Стекло розово, нежно светилось в слабых закатных лучах, и отец строго, молитвенно смотрел на белую сургучную головку.
Наська неслышно сбросила тапочки у порога, прошла к деревянной лавке у печи, поставила ведерко с молоком. Было тихо и сонно. Она села на лавку, завернула в фартук мокрые, напухшие руки.
В ведерке опадала пена, сухо лопались пузыри, и сильнее, гуще пахло парным молоком. Мать молилась, отец, кажется, прислушивался к ее горячему шепоту, мутно-красно светились окна, и утробно, по-животному охало и дышало за стенами спокойное море. Наська тоже молилась.
Она знала молитвы, но молилась по-своему, раздумывая и разговаривая с собой. «Чего ты хочешь? — спрашивала она себя и отвечала: — Хочу, чтобы хорошо было всем-всем, и мне тоже. Чтобы шторм не побил пароходы, чтобы отец наловил много рыбы, чтобы бог наконец простил за что-то мать, ее «душу грешную», и помог накопить денег, чтобы американцы не напали на Кубу и не убили Фиделя Кастро, чтобы хромой Иван, мой жених, вылечил ногу, простреленную из ружья… Пусть ему будет хорошо, пусть всем будет хорошо. А себе хочу совсем немножко — чтобы Иван не женился на мне, отказался от меня. Тогда отец перестанет бранить меня и мать».
— Пресвятая богородица… Молись за нас, грешных…
Отец протянул короткую, бугристую руку, схватил за горлышко розовую бутылку, поставил рядом с собой. Бутылка погасла, стала тускло-зеленой, лишь у самого дна остро прыгала розовая искра.
Икона отодвигалась в сумрак угла, растворялась, обращаясь в какой-то невидимый дух, а голова матери то возникала над столом, то исчезала, и тогда горячечный шепот доносился снизу, от темного пола.
Тенью шевельнулся отец, сверкнуло стекло, и звонко, чисто забулькала водка.
Во дворе жалобно, просительно замычала корова. «Хорошо поторговал рыбой», — подумала об отце Наська, встала тихонько, опустив голову, пробралась к двери и вышла на улицу.
Закат чуть краснел на густой темени неба, а из моря желто всходила луна. Блики, качаясь, бежали через встревоженную ширь к берегу, по мокрому песку подступали к самому крыльцу. Море было легким, высоким, мягкий прибой толчками бросал на берег воду и сырой теплый воздух. По мокрой траве, как по воде, Наська побрела к стойлу.
Куры постанывали во сне, цепко схватив лапами нашест; гуси едва приметными белыми комьями лежали в углу, спрятав головы под крылья. Жирно пахло отрубями, зерном, навозом; тяжело взлетали и сонно гудели мухи. Одна ударилась в Наськину голую ногу, упала, зло забилась в навозной жиже.
Корова повернула голову, мигнула большим черным глазом, дохнула молочным паром. Наська бросила ей охапку травы, посыпала солью, и, когда наклонилась, корова лизнула ее в щеку шершавым, как терка, горячим языком, обволокла волосы длинной липкой слюной.
Наська провела рукой по мягкой шее коровы, нащупала около уха репейник, осторожно выдрала его и вышла из стойла. Корова шелестела, похрустывая травой, потревоженные гуси тихо гоготали в своем душном углу, будто спрашивали: «Чего-го, чего-го?»
На заборе висела сеть. Наська потрогала ее — она была влажной, веской, холодно поблескивала кетовой чешуей. «Отец сушит сеть ночью», — подумала Наська и привалилась спиной к забору.
Старые дощатые дома черно горбатились вдоль светлого берега, были пустынные, глухие. Ни огонька, ни звука. Люди уже давно не жили в них, ветер выдул в выбитые окна и отворенные двери запах пищи и вещей, стены стали просто гниющим деревом. Летом полы в комнатах мокры от дождей и туманов, зимой под самые потолки вырастают твердые сугробы, а потом и крыши тонут в ревущей пурге. Особенно сиротливо зимой; летом хоть иногда в домах ночуют охотники и рыбаки.
Когда-то село звалось Алексеево — почти все переселенцы были из волжской деревни Алексеевки и с собой привезли на Сахалин память о родине. Потом, когда дома опустели, веселые ночлежники-охотники назвали их — Заброшенки. Так и прижилось это слово.
Поселок бросили люди. Место здесь трудное — открытое морю, отдаленное. Объединились с соседним колхозом, переселились южнее, в большое село.
Но не все. Вон на окраине, за речкой на взгорке, где растут серые огромные лопухи, вспыхнуло красным, как от бессонницы, глазом окно — это засветили лампу в доме Коржовых, отца и матери Ивана, ее жениха.
Наська вспомнила, как весной привезли Ивана с простреленной ногой, как стонал он в лодке, открыв пересохший рот, а когда подняли его, она увидела — брюки, спина намокли: никто не догадался отлить из лодки воду… Потом, летом, в один пустой дом ударила молния, и он загорелся; горел долго, страшно, черные хлопья пепла сыпались на море.
Наська вздохнула:
— Пресвятая богородица…
В избе затеплили лампу. Наська обернулась к окну. Мать неслышно собирала посуду. Отец спал, привалившись к столу, положив лохматую голову на сложенные крестом руки.
2
По быстрой речке шла на нерест кета. Шла плотно, чернея округлыми спинами, переваливая перекаты, взбивая воду в узких проходах, — рыба была вторым встречным течением таежной речки. Кричали вороны, боком подпрыгивая в воде; коршуны кружились над лиственницами; а на песке, широкие, залитые водой, поблескивали медвежьи следы. Было много других следов — лисьих, барсучьих, колонковых…
Наська шагала по мягкой, выбитой во мху тропинке, размахивая завернутой в платок буханкой горячего хлеба. Она несла хлеб на «тонь у коряги» — так называлось место, где ее отец и отец Ивана ловили кету и жили в шалаше.
Она не торопилась: до обеда далеко, солнце только прошло сквозь лиственницы; перепрыгнув через валежину, она садилась на пенек передохнуть, клала на колени узел, набрасывала сверху конец фартука, чтобы хлеб дольше не стыл, и смотрела в речку. Под обрывом, в мелкую лагуну, густо набилась рыба. Там сочились сквозь чистую гальку родники, и там метала икру кета. Икра была рассыпана по дну, икра плавала, скапливалась в медлительных, будто задумчивых водоворотах, и маленькие рыбешки, широко раскрывая рты, жадно глотали ее. Наська думала. Думала обидчиво, что рыбе, может быть, лучше, чем ей, рыба знает, зачем живет, зачем пробивается через перекаты к лесным ручьям…
Она идет дальше, размахивая узлом. Сверху под ноги ей сыплется желтая лиственничная хвоя, ветки ольховника скользят по голым рукам и оставляют на темной коже белые полоски. За кустами мелькнул свежий рыжий бок лисы, перепуганная сойка чуть не ударилась в Наську, бурундук остро просвистел в траве.
Вот впереди что-то темное медленно проступает сквозь зелень и желтизну. Наська приглядывается и узнает старца, брата Василия. Он идет, опираясь на березовый посох, и черная, молодая борода широко разлетается по голой груди. Он улыбается Наське, его большие, чистые глаза добро, молитвенно щурятся.
Наська одергивает платье, потупляется. От Василия пахнет водкой и рыбой, он говорит хриплым смиренным голосом:
— Хлебушко несем, дух хлебный по тайге пускаем… Хлеб наш насущный…
Василий смеется, кхекая, трогает белой узкой ладонью Наськино плечо:
— Девка в соку, хлеб горячий… Грехи, всюду грехи… — Он медленно ведет рукой по спине Наськи, говорит, озирая кусты: — И в этакой глуши соблазн…
Брат Василий уходит, что-то бормоча, потрескивая сухими ветками под тяжелыми ногами. Он уже побывал на «тони у коряги» и теперь держит путь в Заброшенки, к бабам, проповедовать слово Христово.
Странный человек. Жил в каком-то селе, ходил по таежным тропам, «яко тать в нощи», не страшился зверья и все говорил молитвы. Наська боялась его глаз, его частого тихого шепота. И всегда вспоминала тревожащие, томящие загадочностью слова:
«В миру вы испытываете страх, но утешьтесь, я преодолел мир… Входите тесными вратами, потому как широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими. Но тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их».
Что это? О чем? К какой жизни узка дорога?.. Спрашивать — грех, но Наська не могла себя заставить не спрашивать. Она, конечно, грешница. А брат Василий — святой?.. Почему же он водку пьет? Почему с Валентиной, матерью Ивана?.. Наське сделалось стыдно, она много раз назвала себя грешницей и заторопилась, чтобы отстали от нее нечистые мысли. И чего она выдумывает: ведь и святые в Библии… Какой-то Лот жил со своими дочерьми, Иаков — со служанками. Наверное, святым все можно…
«Тонь у коряги» показалась сразу за плотным ельником, дохнула навстречу Наське едким низким дымком. Запахло рыбой — свежей, соленой, тухлой. Отец и Коржов в высоких, до бедер, резиновых сапогах стояли в воде, пластали кривыми сабельными ножами кету. Руки у них были в крови по самые локти, кровь каплями запеклась на щеках отца, склеила скудную бороденку Коржова, от крови розовела вода и темнел песок. Они работали молча, задыхаясь в жаре, исходя усердием.