Выбрать главу

На похороны Алексея Конькова была вызвана из амурской Муратовки жена его с маленьким сыном Алешкой. Она хотела увезти гроб в свою деревню, похоронить Конькова там, где они встретились, на погосте среди берез, а не в тундровой мерзлоте, но прошло уже несколько дней, самолеты из-за непогоды летали редко, да и везти надо было с несколькими пересадками. Ее отговорили: отговаривал и я, сказал даже: «Он хотел остаться здесь навсегда».

Хоронили с клубным самодеятельным оркестром, багульниковыми венками, траурными лентами. Говорились искренние, добрые речи. Плакали шоферы, их жены, понимавшие, что в этот гроб мог лечь и кто-то другой. Рыдала, теряя сознание, Нюра.

Сиротливое кладбище с обелисками-тумбочками было на зеленом мшистом аласе — так якуты называют чистые бугорки-полянки, — уже протаявшем, нагретом солнцем. Стенки могилы сверкали блестками вечной мерзлоты. Подумалось: «Долго тебя тут не тронет тление, Алеша. Может, до всемирного потепления…» Под бугром тек, журчал в тишине ручей. И пока мерзлые комья тупо падали на крышку гроба, я смотрел в солнечное струение ручья: мне виделось, чудилось до изумления, слезной усталости в глазах: мерцает, хмурится сквозь желтенькую воду неусыпное «око злого духа».

Отбыв договорный срок, я покинул алмазный край».

Максимилиан Минусов медленно шел из магазина, неся в одной руке батон и половинку черного хлеба, в другой — кефир, молоко, плавленые сырки. Шел по сырой дорожке через рощу, сощуривая глаза от солнечной зелени, покашливая от прохлады настывшей за зиму земли. Пахло теплым хлебом из сетки, и он едва удержался, чтобы не присесть на скамейку: так захотелось сжевать ломоть батона.

Весна уже давно перестала бодрить Минусова. Напротив, расслабляла, туманила сознание, и легкие его, точно отсырев, дышали трудно, хрипло. Он рад был любому внезапному ощущению (вот как сейчас — съесть ломоть хлеба), ибо верилось: возникают сильные желания, — значит, поживает, еще не иссякла в нем жажда бытия.

Он шел, дивясь молодой листве, такой резкой, посвистывающей на ветру, что казалось: и прохлада, и сырость навеяны первой, острой зеленью. Вспомнились строчки позабытого стихотворения: «Прихлынули смутные звуки, дохнула земля глубиной… Сожмем же покрепче руки, чтоб выстоять нам под Луной». Он усмехнулся смутности и наивности стихотворения, но ему верилось, что именно эти строчки почти точно выражают его теперешнее состояние, хотя «выстоять» — не для него уже, продержаться еще какое-то время, подумать, довыстрадать окончательные мысли и чувства, а потом, от всего освобожденным, уйти из жизни: не нужен ни людям, ни себе.

У подъезда его дома на скамеечке сидели Рудольф Сергунин, Юрка Кудрявцев и коренастенькая, с загорелым лицом девушка. Были они по-молодежному легко одеты, по-весеннему разговорчивы; особенно Юрка и девушка; тридцатилетний Рудольф лишь умудренно улыбался, сидя, как старший, посередине скамейки, свободно воздев ногу на ногу. Но всем им, это сразу заметил Минусов, было почти беспричинно весело — от солнца, первой зелени, воздуха, напитанного резкими запахами, соками пробуждения: только молодых и юных может так бодрить, возбуждать всегда молодая весна.

Увидев Минусова, они вскочили, и Рудольф, пожимая руку, сказал:

— В гости к вам, Максимилиан Гурьянович. Разрешите представить: этого спеца-авторемонтника вы знаете, а деревенская красавица — моя жена Клава.

— Прошу. Рад, что пришли, не забываете… — Он вел их по лестнице, затем раздевал, рассаживал в комнате и чувствовал: он и в самом деле рад, у него повеселела кровь в жилах, ему приятно видеть их лица, слышать неумолчный говор; и он все приговаривал в забывчивости: — Рад, молодцы, прошу…

Из портфеля Рудольф Сергунин вынул бутылку португальского вина «Боргес Порто», апельсины, конфеты. Минусов для такого случая достал из серванта и протер полотенцем хрустальные бокалы, принес хлеба, своей диетической колбасы. Тесно расселись вокруг овального журнального столика. Вино в бокалах вишнево засветилось, блики упали на лица гостей, еще более оживив, зарумянив их. Стало и вовсе празднично. Минусов хотел поздравить Рудольфа и Клаву, сказать им лирическое напутствие, вроде придуманного тут же: пусть никогда не угаснет в ваших душах весна вашей встречи, — но Рудольф попросил его не утруждаться, а просто выпить вина, так как пожеланий они наслушались вдоволь и сюда, к Максимилиану Гурьяновичу, пришли затем, чтобы самим пожелать ему всего самого доброго и еще…

— И еще мне хотелось, — сказал Рудольф, — показать вам Клаву. Пусть и для нее найдется в вашем сердце немножко места, как для нас всех… Хотел отметить ее у вас… В загсе — по закону, у вас — по душе… Приобщить, что ли, к вашему клану дружбы, особой, минусовской. Пусть знает, как и мы все знаем, что вы есть, видите ее, помните, понимаете… Вот за это. — Рудольф выпил свое вино.

— Умеет выступать, — довольно пробороздил пятерней свою длинноволосую прическу Юрка Кудрявцев. — Зря в работягах остался.

Минусов потрогал его рыжеватые волосы:

— Техника безопасности не запрещает?

— В берете работаю.

— Помнишь, каким лохматым пришел поступать на станцию техобслуживания?

— Начальника аж затрясло… Теперь другое дело — передовик. И солдата сначала наголо стригут…

— Мода, значит?

— Вперед к человекообразным!

— А что, может, и в этом суть есть. — Минусов помолчал минуту, ожидая, не выскажет ли кто своей догадки, но гости молчали. — Предположим: подсознательная реакция на бурный научно-технический прогресс. Разум, рацио стремятся вперед, а душе хочется попридержаться в прошлом, более привычном. Как?

— Я за рацио, — сказал Рудольф. — Полностью. Душа, дух, подсознание — все хитрость лентяев, чтобы меньше думать, не напрягать мозговые клетки. А то: защекотала пятка — побежал; покушал сладенького — развеселился; взыграла душа после спиртного — бей в морду встречного-поперечного. Сколько бед от этого было и еще будет. В человеке много природной стихии. Только разум сделает его жизнь разумной.

— Я тоже так думаю, — слегка замявшись, проговорил негромко Юрка.

— Понятно: влияние старшего друга. А вы, Клава? — спросил Минусов и наконец повернулся к «деревенской красавице», чтобы разглядеть ее и, если заговорит, услышать ее голос.

Клава держала в ладошках бокал, отпитый на глоток, разглядывала хрусталь и вино, чуть улыбалась мерцанию света, дивясь, вероятно, никогда не виданному дорогому сосуду, да еще с неведомым португальским напитком (должно быть, в той атлантической Португалии все вишнево и хрустально), и не сразу поняла, что седой, громоздкий старик, о котором ей наговорили много хорошего и малопонятного, обращается именно к ней. Как и полагается «деревенской красавице», а таковой она и была — коренастенькая, голубоглазая, с твердой русой косицей, в деревенском сарафанчике, — она зарделась смугловатыми от загара щеками (успела загореть, работая на воздухе), застеснялась, смутилась до светленьких слезинок в глазах, потупилась, стиснула шершавыми ладошками бокал, пролепетала едва слышно:

— Н-не знаю…

— У нас совпадают взгляды, — вполне уверенно и серьезно сказал Рудольф.

— Уже?

— Вы знаете, Максимилиан Гурьянович, как я собирался жениться: какую выберет для меня баба Ирочка, на той и женюсь, если, конечно, и она меня выберет. Баба Ирочка привезла Клаву из деревни, познакомила нас, оставила поговорить. Я прямо сказал Клаве, что хочу на ней жениться. Ну, как, вы считаете, должна ответить девушка, даже суперсовременная, из нашего танцпавильона? Правильно: дай подумать недельку? Хотя бы недельку. А Клава уже после второй чашки чаю ответила: согласна. И не сидела вот так потупясь, и не краснела уже: она поняла, что это серьезно, что не нужны здесь обязательные правила любовной игры — больше для видимости, для соседей и родни, — ее разум ей подсказал: это он! А нежные словечки, ухаживания — ведь тоже от разума. Дуракам их любви ненадолго хватает, правда, Клава?

Она кивнула, вскинула голову, и это была иная Клава, словно бы вспомнившая, что она уже не деревенская девчонка, а жена рабочего Рудольфа Сергунина, и не просто рабочего — образованного, начитанного, сына ученых родителей, учившегося в МГУ, строившего Красноярскую ГЭС, очень непохожего на других парней и мужчин, говорящего не всегда понятно, но зато убежденно, открыто, так, как и живет сам; и она верит ему: да, правильно, надо, чтобы все — по-разумному, по доброму уму и размышлению, а на эти любови теперешние она тоже насмотрелась — сводятся да разводятся; нужна семья, нужен хороший человек — и любовь будет; почему не полюбить хорошего человека? Она уже любит Рудольфа хотя бы за то, что он видит в ней равного человека, а не девчонку, с которой можно только поиграть; и она счастлива, спокойна, у нее много радости впереди, пусть без танцев и ресторанов. Смотрите на Клаву, на совсем другую, она может не краснеть, не прятать глаза, может спокойно говорить (у нее вполне приятный голос), подождите немного, полгода, год, и она научится вести себя свободно, по-городскому, но так, чтобы всегда нравилось Рудольфу.