Выбрать главу

Минусов открыл шкафчик стола, вынул бутылку «Боргес Порто» (да, опять «Боргес Порто» — его много завезли в город, и стоило оно сравнительно недорого), два стакана, чистое полотенце, кивнул Михаилу, чтобы он открыл вино, а сам принялся натирать стаканы. Когда натер их до сверкания и наполнил вином густо-вишневого цвета, спросил:

— Вы удивились, зачем я так начищаю чистые стаканы? Скажу. Выпьем сначала за тех, кто идет медленно, но твердо.

Стаканы были тонкие, из чешского стекла, дзинькнули нежной ксилофонной нотой, и вино, показалось Михаилу, легко, как глоток воздуха, влилось в него.

Полистав свои тетради, Минусов нашел нужную запись, прочитал:

— «Кабинет Блока, два больших книжных шкафа, один забит книгами, другой задернут зелеными шелковыми занавесками… И в нем, вместо книг, бутылки вина «Нью» елисеевского разлива номер двадцать два. Вверху полные, внизу пустые. Работая, Блок каждый час наливает стакан, залпом выпивает. Каждый раз наливает в новый стакан, старательно протирая его полотенцем, смотрит на свет — нет ли пылинки».

Минусов захлопнул, отложил тетрадь, еле заметно усмехнулся:

— Теперь понятно, у кого я научился начищать стаканы?

— Не знал, не слышал… — Михаил Гарущенко привстал от какого-то детского восторга и смущения. — Блок?.. ну да, это мог только он, как похоже на Блока…

— Суть понятна? Хорошее вино может испортить даже пылинка. Так во всем. Выпьем за работу… Минуточку. — Минусов сполоснул стаканы, до сверкания натер их, наполнил вином. — Выпьем за работу, но чтобы ей никогда не мешало вино.

— Легко с вами, — сказал Михаил, когда они согласно, не тяготясь тишиной, помолчали, глядя на зеленый пустырь за бетонной дорожкой, туда, где плотным кустом возвышался бурьян (останки сгоревшей машины были давно убраны, и на том месте, как на пепелище, поднялся густой бурьян). — Теперь бы жить около вас… да надо уезжать… Я становлюсь философом: то, что понятно, постигнуто — уже не твое.

— Твое — только ты сам.

— Да. Если ты принадлежишь, вернее, владеешь собой.

— Пожалуй, так. А уезжать — уезжайте, Михаил, бывший Мишель. Я пять раз заново, на новых местах начинал жизнь: Сахалин, Амур, Якутия, Саяны и снова здесь. Не считая еще войны, она была для всех.

— Вы уже догадались, о чем хочу вас спросить?

— Конечно. Отвечу, потому что обдумал: иной жизни не хочу. Не нужны мне заново и мои семнадцать лет: каждому — свое время. Жажду разумного покоя — и он близок. Жалею всех молодых — вам до него далеко. Но каждый обязан прийти к нему сам.

— И это мне понятно, хоть и печально слышать. «Бэати поссидэнтэс» — счастливы обладающие. Я еще многим не обладаю.

— «Алеа якта эст» — жребий брошен!

— Да!

Минусов в третий раз почистил стаканы, показал их Михаилу на свет, разлил остатки вина, предложил выпить «посошок», и все делал улыбаясь, хоть и грустновато, но ничуть не огорчительно; потому, наверное, Михаил открыл для себя еще одну истину: никогда не говори о серьезном очень серьезно. Никто ничего до конца не знает. Не относись к себе слишком возвышенно.

Они вышли из сторожки, Минусов протянул руку для прощания, но Гарущенко, охватив его плечи, притянул к себе и поцеловал в губы. Сказав: «Так просила Катя», — он улыбнулся, поднял над головой сжатый кулак в знак крепкой памяти, быстро, не оглядываясь, зашагал по бетонной дорожке и потерялся среди прохожих на крайней городской улице.

Возвращаясь в сторожку, Минусов думал: «Мы лишь словом обмолвились о Кате Кисловой, но живо помнили ее во все время нашего разговора. Она была с нами. Пусть же ей, так жаждавшей спастись, разумно, любовно живется со спасенным».

Святцы Максминуса

«Сегодня получил письмо. И от кого! Никогда бы не подумал сам, а вам тем более не догадаться… От Нюры, жены Алексея Конькова! Да еще из города Мирный Якутской АССР. Вот оно:

«Здравствуйте, Максимилиан Гурьянович!

Пишет вам Нюра Конькова, которую вы могли уже позабыть, так много прошло времени, когда мы жили в деревне Муратовке Амурской области, вы еще работали с моим Алексеем шоферами в совхозе, Я выходила замуж, да неудачно, попался пьяница, ругатель, выгнала, чтобы не оскорблять память Алексея, который был очень хорошим человеком и любил меня. Подрос младший Алешка, ему стало четырнадцать лет, умерла моя мама, и я решила поехать в алмазный город Мирный, где погиб мой муж и Алешкин папа. Пока, думаю, молодая, что ж мне сидеть? Наш Коньков чуть не всю страну объездил… Приняли нас сначала неважно, потом вспомнили шофера Конькова, поселили в засыпушке (они еще кое-где имеются и сейчас), а недавно выделили комнату в новом доме. Довольны мы очень с Алешкой, люди здесь дружные, хорошие, а климата северного мы не боимся. Работаю я на фабрике сортировщицей, стараюсь, меня избрали даже профгрупоргом… И еще мы с Алешкой разыскали могилу отца, хоть я и запомнила хорошо, да кладбище за последние годы сильно раздалось. Старая тумбочка почти что сгнила, сыро тут, поставили новую, с красной звездой, деньги выделил начальник карьера. Нашлись, которые помнили Конькова, пришли, укрепили памятник, потом помянули, как положено, вином. Думаю я так: пусть мой сын начинает свой путь на том месте, где закончилась жизнь отца, тем более что он мечтает о машинах, хочет быть шофером. Помните, Максимилиан Гурьянович, каким хорошим шофером был Алексей?.. Вот я и всплакнула, старею тоже помаленьку, по годам-то уж обогнала своего любимого Конькова… Да что вам еще сообщить про Муратовку?.. Старая казачка бабка Таисия померла лет восемь уже назад, директор совхоза Загодайло пошел на повышение, в областном Заготзерне работает, завгар Захарыч на пенсии по старости. Ну, конечно, наросла молодежь, понаехали переселенцы, жизнь вроде пошла веселее… А почему я решилась вам написать, так потому, что всегда помнила слова Конькова о вас: «Это мне батя и друг до гроба». Название вашего города я знала и не забыла, как вы еще говорили, будто вам надо писать на «до востребования», столько у вас друзей по свету, всегда кто-нибудь надумает написать. И я надумала. Извините, если побеспокоила. А если время найдется, ответьте нам с Алешкой. Почему-то я думаю, что вы живой и здоровый, только уже на пенсии… Адрес свой написала на конверте.

Обнимаю вас. Конькова Нюра и ее сын!»

Ах, какое ценное, какое радостное письмо! Я держу его на ладони, и оно для меня дороже всех алмазов, добытых мною в Мирном. Да что алмазы без человеческих жизней?.. Ведь тут две души, родные мне, затерявшиеся, как былинки в необозримом, бушующем на ветрах пространстве, и вдруг давшие о себе знать: мы живы, живем!.. Меня может спросить мой читатель: «Почему же ты сам не написал Коньковым?» Отвечаю: писал и не получил ответа. Решил так: вышла Нюра замуж, ей теперь ни к чему переписка со стариком Минусовым. Сейчас вижу, что не получила она моего письма, или затерялось, или ее буйный временный муженек изорвал, не показав: от ухажера, мог подумать. Напишу, приглашу в гости (каждые три года Нюре будет полагаться бесплатный проезд в любой город страны), тут ведь Москва рядом, пусть посмотрит столицу, а я посмотрю юного Конькова, из-за которого (может быть) и погиб старший Коньков: он не хотел, чтобы прошлое хоть единым пятнышком замарало сына.

Растревожило, разбередило меня письмо, словно бы вновь продолжилась моя скитальческая, жизнь. И вспомнилось, что в начале своих записок, рассказав притчу по пословице: «И камень лежачий мхом обрастает», я обещал рассказать другую, на тему противоположной пословицы: «Под лежачий камень вода не течет».

Один старый бродяга, идя по лесной тропе, увидел домик-крепыш у тихой речки. Решил здесь переночевать. Его встретил такой же седовласый старец, но невозмутимо спокойный и медлительный. Вскоре за хлебосольным столом, сытно отужинав, они завели разговор, попивая самоварный чаек.

— Все бродишь? — спросил хозяин-старец, оглядывая тощего, в поношенной одежонке старика-бродягу. — Так и не прибился к месту.

— Хожу, — ответил тот, показывая свои разбитые башмаки.

— Как то растение перекати-поле, куда ветер погонит?

— Нет. По желанию души.

Хозяин усадьбы, крепкий, румянощекий, в труде и покое проживший свой долгий век, тихо засмеялся, явно не поверив бродяге-гостю.

— А душа твоя желает туда, где накормят и обогреют твое тело.

— Я приучил себя быть вежливым, ибо много видел стран и народов и понял: всеми ценится вежливость, почтение к себе подобному. Но тебе скажу: оброс ты жиром, как мхом, и радуешься своей тупой дикости. Работаешь и питаешь себя, питаешь и опять работаешь на себя. Даже лесные звери друг другу пользу приносят, так природой придумано. От твоей же сытости и дети твои разбежались, и жена померла в тоске одинокой.

— Зато я не брожу, как ты, не побираюсь.

— Все люди друг у друга побираются: один хлеб дает, другой — слово, третий — надежду, утешение… А ты помрешь — и похоронить тебя будет некому, гробом станет для тебя твой крепкий домишко. Сгниет понемногу, рухнет, зарастет травой, лесом, и ни одна живая душа не встрепенется по тебе: кто ты, зачем жил, отчего умер?.. Но, думаю, и ты человек, пока можешь видеть, слышать другого человека. Ведь и меня ты принял переночевать без интереса: откуда, почему бродит, что интересного может рассказать?..