Выбрать главу

Я показал ему письмо от матери (она лежала в больнице, была совсем одна, просила приехать, хотя бы повидаться) и сказал необычно серьезному, важному, соответственно моменту, другу Антипу, что не чувствую уже себя настолько здоровым, крепким, чтобы одолеть новую, да еще такую «молодежную», профессию. Он прямо-таки по-мальчишески огорчился, принялся уговаривать, доказывать, как плохо для жизни и для работы, когда душевные друзья расстаются, но, поняв, что не уговорит, спросил:

«Уедешь?»

«Надо».

«А с Марьей как?»

«Подумаю…»

«Думай не думай — один уедешь… А я нет, навсегда здешний. Понимаешь, на каждой стройке жену временную заводил, по общежитиям, столовкам не люблю, потому здоровье сберег, а Софья — все, последняя моя, ждала тут меня, приняла, доживем вместе».

Мы стояли на обочине дороги, у обрыва, а внизу ровной зеленью и синевой простирался поток Енисея; виделся поселок белыми домами; перемычка; и в стороне, если приглядеться, на самом берегу можно приметить пятнышко домика Марьи Плотогонщицы и Софьи Рыбачки, такого одинокого отсюда, затерянного, позабытого всеми; странно, как-то сомнительно было думать, сознавать, что в этом мизерном строеньице нашлось столько тепла, понимания, молчаливой нежности для двух пожилых, тертых-перетертых, беспризорных мужчин.

«Уйдет под воду», — проговорил без малейшей жалости Антип.

«Уйдет», — подтвердил я.

«Перенес бы. Да тронь — не соберешь, понимаешь? Нам с Софьей квартиру дадут, хватит ей…»

«Дадут».

Еще достояли, но уже молча, влезли в кабины грузовиков, загрохотали к карьеру.

Вечером я говорил с Марьей Плотогонщицей.

Она сидела у стола, чуть устало опустив руки на колени, повязанная кухонным фартучком, со всегдашним, зимним или летним, загаром, по-сибирски скуластая, грубовато, но прочно слаженная, с темными волосами, гладко убранными под гребенку; сидела как мать, как сестра, как жена, как близко знакомая женщина (я не мог вообразить ее лишь любовницей, да и она сама едва ли понимала толком, что это такое — любовница). И как бы всем сразу, словно исповедуясь, я говорил о своей нескладной, придуманной жизни, скитаниях, переездах, знакомствах, прощаниях, малых радостях и многих огорчениях; только здесь (я назвал Марью на «вы», ибо она была для меня больше, чем просто Марья), только здесь нашел покой, приют, тепло, понимание, да, и понимание, которое так ценится людьми, которым окупаются любые лишения и скитания; мне счастливо жилось эти три года: я узнал, что такое дом, женщина — друг и хозяйка, земля, вода, добрая работа; что такое хлеб, воздух, звездное небо над головой; я понял наконец, каким должен быть человек. О, этому не научишься в институтах или читая самые умные книги: человек порождается человеком. Мне хотелось прожить здесь, с вами, в вашем доме, Марья, все оставшиеся нам дни; но как только мы хотим овладеть временем — оно ускользает от нас: у меня тяжко больна мать, мне самому пора бросать шоферскую работу, здоровье слабеет, этот дом, этот двор, эта жизнь будут затоплены морем… Чуть раньше, чуть позже — много ли разницы?.. Значит, настал тот срок, когда нам надо решить, как быть дальше. Я не могу взять сюда мать, не могу и там оставить ее одну; да и пора мне возвращаться к истоку, как дождевой капле завершить свой круг, упав в исток родника.

«И потому, Маруся, приглашаю тебя. Я жил твоей жизнью — поживи моей».

Она не шелохнулась, не выказала ни удивления, ни заметной взволнованности, мирно лежали ее руки на коленях, лишь спустя минуту или две она, так же прямо сидя, поклонилась мне.

«Спасибо, Максимилиан Гурьяныч, хорошо мы с тобой жили, по-людски. А ехать мне, сам знаешь, нельзя: тебе тут было интересно, я там умру. Дела не будет, дома не будет, а зачем тебе Марья — сиделка? Не нужна я тебе там стану. Каждый должен знать свое место. Куда лучше — память хорошую оставим друг о дружке. С памятью и доживу тут».

«Приезжай потом, когда…»

«Потом к дочкам или сыну уеду, недалеко, родина рядышком будет».

Расстались мы через два месяца, когда я доработал свою трехлетку.

И дорогой в автобусе, и в Абаканском аэропорту Марья Плотогонщица была по-привычному спокойна, слегка насмешлива, любопытна ко всему городскому, но так, чуть пренебрежительно: «Интересно, а мне-то зачем?» Отодвигалась, если я хотел обнять ее, и поцеловала только у трапа самолета, да и то потому, наверное, что рядом целовались другие. Письма писать не обещала, стыдясь своей малограмотности, мне же строго наказывала дать телеграмму, чтобы она могла знать — я дома, цел и здоров; точно хотела кому-то вернуть меня таким… Я видел ее из самолетного иллюминатора, она по-деревенски махала мне платочком, но глаза были ясны и сухи, и легонькая улыбка светилась ее белыми, молодыми зубами… Марья словно бы провожала меня в недолгую командировку или на южный курорт. Оттого кажется мне до сих пор, что я не вернулся куда-то домой. А ведь над домом Марьи Плотогонщицы уже бушует Саяно-Шушенское море».

Максимилиан Минусов сидел в низком, не очень удобном, зато современном кресле и оглядывал двухкомнатную квартиру Ольги Борисовны Калиновской; он не знал, что у нее двухкомнатная. Зачем столько простора одинокой? От второго мужа осталась, который вроде бы инженером-строителем был? Благородно ушел, не принудив разменяться?.. Но квартира не ощущалась сиротливым жилищем, напротив, можно было подумать — здесь обитает семейство из трех-четырех человек: полированная кровать в комнате-спальне (дверь открыта как для обзора), там же письменный стол, книжный стеллаж, туалетный столик, зеркало (словно уголок отдельного жильца); проходная комната еще более загружена, тут имелось все, что полагается любой современной квартире: телевизор, сервант, раздвижной гостевой стол, журнальный столик, кресла, стулья, широкая софа. Но чем-то и отличалась квартира Ольги Борисовны. Пожалуй, горкой диких цветных камней на подоконнике, несколькими живыми акварелями по стенам, коллекцией морских раковин на серванте.

Да, Минусов пришел на званый обед. Утром, когда он усиленно придумывал убедительную отговорку, чтобы позвонить Ольге Борисовне, она, словно почувствовав это, позвонила сама, и, не успел Минусов сообразить, как лучше отнекаться, она рассказала, какие закуски приготовила, и что соседка, работающая в ресторане, принесла ей соленой осетрины, баночку икры: «Представляешь, баночку настоящей красной икры!» В минусовские «да… но… знаете…» Ольга Борисовна вслушиваться не стала, с учительской категоричностью заключила разговор приказом — не опоздать ни на минутку. Минусов не опоздал и теперь жалел, что так поторопился: проще бы прийти прямо к столу, выпить вина, быстренько отобедать… Но здесь, кажется, все было заранее рассчитано: ему полагалось увидеть, как хозяйка бегает из кухни в комнату, украшает стол закусками, хрустальными рюмками и бокалами, ставит на середину кувшин с пионами («Боже! Ведь это ему, Минусову, полагалось принести цветы!»), какая она разговорчивая, быстрая, говорливая; чтобы увидел он ее дома, не ту, давнюю Олечку-математичку, а эту, теперешнюю Ольгу Борисовну.

— Вам скучно, Максимилиан? Минуточку! — Она включила проигрыватель, поставила пластинку. — Угадай, кто поет. Тебе должно понравиться. Ты же этот… сочинитель.

Пластинка мягко пошипела, и возник прерывистый, четкий и в то же время как бы протяжно причитающий голос — не певицы, а поющей, выпевающей себя сильной и огорченной души: «Мой караван шагал через пустыню… первый верблюд о чем-то с грустью думал и остальные вторили ему. И головами так они качали, словно о чем-то знали, но молчали, словно о чем-то знали, но не знали, как рассказать, когда, зачем, кому…» Конечно же Минусов узнал голос поэтессы, напевающей кое-какие свои стихи под гитару, у него дома была ее пластинка, другая, он проигрывал иногда, но слушать долго не мог: тревожило пение наивным несовершенством и серьезной надрывной искренностью. Слишком неразвлекательно. Хорошо помнить, что у тебя есть эта поэтесса-певица, припоминать строчки ее стихов, а слушать — лишь по особому настроению, наедине.

— Ну, узнали кто? — спросила Ольга Борисовна.

— Да. Талантливо все. Даже неумение.

— Вы ведь стихи сочиняли, Максимилиан Гурьянович. Петь не пробовали?

— Пробовал, неужели забыли? Еще до войны, в узком кругу, для выпивших?..

— Правда! Может, сегодня, в узком…

— Нет, Ольга Борисовна. Как бард я тогда же и вышел на пенсию. Занялся прозой.

— Это видно. Вы и сейчас сидите, как классическая проза. Жаль, что она женского рода. — Ольга Борисовна чуть склонилась к Минусову и засмеялась, от нее пахнуло кухонным теплом и духами («И о духах не подумал, и день рождения ее не помню!»). — Как я вас, больненько задела?

— Малочувствительным стал.

— О, пора повысить тонус!

В это время с пластинки зазвучало приглушенно, мирно, скорбяще: «Эти дома без крыш, словно куда-то шли…» — и Минусов, прислушавшись, сказал:

— Дома без крыш… Вот я и есть такой дом…

— Ну уж… — Ольга Борисовна выключила проигрыватель с недопетой пластинкой. — Немножко погодя я для вас поставлю другую песенку, в ней вы лучше себя узнаете… А сейчас, дорогой мой гость, Максимилиан Гурьянович, прошу вас откушать, садитесь сюда, во главу стола, садитесь прочно, торопиться не будем, а я, как хозяйка, поближе к кухне разрешите побыть мне сегодня хозяйкой. — Она широко указала на стул, подвинула прибор, принесла бутылку вина и штопор. — Откройте, пожалуйста. Или лучше водку?..