Выбрать главу

— Я ее перебрал там, в странствиях. Здесь стараюсь ничего или вино.

— Правильно: горькая. Одна моя знакомая говорит: горькую пьют, когда горько, чтобы горькое слаще казалось. Давайте по полной, Максимилиан. Господи! Когда же я с вами последний раз пила?.. На прощание, кажется. Ну, чокнемся по-российски… За что же?

— За новорожденного шофера.

— Нет, за Автобабку потом. Вот за что сначала: перейдем на «ты». Не могу на «вы», сбиваюсь, путаюсь. Особенно когда стали видеться… Вы не против?

Минусов кивнул, но сразу ощутил легонький укол в сердце, опередивший его мысль, которая почти четко явилась, как только он выпил вино и принялся закусывать бутербродом с икрой, поданным Ольгой Борисовной: «Нехорошо. Неловко. Зачем это сближение? Старческое. Комичное. Чего она хочет?..»

А она, да, она, Ольга Калиновская, сидела напротив и не сводила с него глаз, завлажневших от вина, с теми, давними крапинками вокруг зрачков, и он заметил: у нее чуть подведены брови, чуть подсинены веки, едва приметно тронуты перламутровой краской губы; и волосы вроде иного цвета, жестче, тяжелее — да, конечно, это парик, так модный, почти незаменимый сейчас… А платье… из импортного кримплена, сшито наверняка задорого, у портнихи-надомницы, точно по фигуре Ольги Борисовны, удлиненное, с тонким расчетом еще более подчеркнуть ее всегдашнюю стройность… Она была молода сегодня — той отчаянно возвращенной молодостью, когда женщина и счастлива, и излишне возбуждена, и даже грубовата, лишь бы не догадались, какими муками, стараниями досталось ей это одоление возраста. Если не присматриваться, если глянуть на нее сощуренно, словно бы из некоего отдаления, можно ужаснуться: напротив сидит Олечка-математичка с круглым, без единой морщинки и косметики личиком, со слегка стиснутыми, по учительской привычке, губами, строгая, острая на слово, ироничная и бесконечно добрая, нежная к нему, Минусову. Ему хотелось хотя бы на минуту стать для нее прежним, тем, давним, не сутулящимся от дум и лет, напомнить ей что-нибудь из того времени, ну, скажем, их глуповатую шутку, перенятую у школьного завхоза-алкоголика: «Не в деньгах счастье — одолжи двадцать пять» (тогда столько стоила бутылка водки), и он улыбнулся даже; но чуда не произошло: время, затуманившись, тут же прояснилось, вернуло Минусова к сегодняшней Ольге Борисовне.

Явно почувствовав это, она наполнила бокалы, торопливо и много положила ему зеленого салата, сказала:

— Ну, будь со мной веселым, Макс!

Он выпил, ему сделалось веселее, с улыбкой слушал, как Ольга Борисовна получала водительские права: вручал сам начальник ГАИ, произнес назидательную речь, каждому жал руку, мужчинам советовал всегда быть трезвыми за рулем, а ей, единственной женщине в группе новых автолюбителей, поцеловал руку («это в служебное-то время!») и сказал, что он очень рад: все чаще приходится вручать водительские права женщинам, пусть их больше будет за рулем на наших дорогах, они облагородят мужчин, которым, как известно, еще не хватает взаимной вежливости, уступчивости. «Женщина, — заключил начальник под аплодисменты, — друг ГАИ!»

— А ведь я хорошо вожу, правда?

— Не ожидал — способности прямо-таки природные.

— Я так стремилась узнать автомобиль. Деньги начала копить давно, когда ты был там, в Сибири.

Минусову хотелось понять Ольгу Борисовну. Автомобиль — ладно, это от скуки, одиночества, моды. Важнее другое: почему она не ужилась с мужьями, почему осталась без ребенка? Понять, не расспрашивая, не задевая, может быть, самого болезненного в ее душе. Не любила? Долго ждала его, Минусова, а затем решилась на семейную жизнь просто с «порядочным человеком»? Не получилось, попробовала еще раз… Но ведь она, Олечка Калиновская, была всего лишь подругой, вернее, другом Минусова (теперь это мало понятно, а в войну, в послевоенное трудное время, когда многим было не до женитьбы, такая дружба могла длиться годами) и вроде бы невестой для его и своих родителей, для общих друзей по школе. Едва ли не «вечной невестой». Уехав сумасшедше на Сахалин, Минусов освободил себя от брака, казавшегося ему совершенно непосильным, бедным, мещански обыденным, освободил и Олечку, как казалось ему, по-дружески, великодушно: найди себе более достойного!.. А если она не освободилась, не смогла освободиться? Хотела и не смогла?.. Значит, есть и его вина в ее неудавшейся, одинокой судьбе?.. Порой он чувствует, хоть и смутно, некую свою вину. Он готов и дальше мучить себя этой виной; но стоит только подумать, как от нее избавиться, мысль возвращает его назад, в то, изначальное, общее их время, а оттуда слышен один ответ: надо было жениться на Олечке… Круг глухо замыкался.

Хозяйка принесла главное свое блюдо — жаровню жареного душистого мяса (такое можно купить лишь на рынке), отварной, тоже рыночный картофель, зеленый лук, красный перечный соус и принялась кормить Минусова устрашающими порциями, полагая, вероятно, что мужчина тем и отличается от иных существ — ест много, все и с радостью; когда же Минусов отодвинул тарелку, не позволяя сразить себя вкусной едой наповал, непоседливая хозяйка искренне огорчилась, точно чем-то не угодила гостю, даже спросила:

— Кто же будет это есть?

— Еще раз приду, — ответил с усмешкой Минусов и удивился: Ольга Борисовна не поняла его шутки, охотно закивала, наговаривая, что завтра к обеду будет ждать его. Он пробормотал в смущении — не сможет, некогда, думая при этом в какой уже раз: «Чего она хочет?.. Неужели разомкнуть тот глухой круг? Разве такое возможно?.. Зачем старухе старик? Или ей надо о ком-то заботиться, кормить, лечить? Не может она умереть, не истратив в себе этого чувства?.. Но почему она выбрала его? По старой привычке, памяти?..» Еще более смутившись от почти восторженных взглядов Ольги Борисовны, совершенно не понявшей серьезности его отказа, он сказал: — Прости, я дикий, одинокий человек.

— Вот и…

— Нет, нет. У меня слишком толстая скорлупа, не пробиться сквозь нее.

— Ты боишься меня?

Минусов промолчал, зная, что не сможет ответить: нет у него таких слов, которые могли бы выразить его теперешнее состояние; нет у нее, или пока еще нет, того, особого разумения, которому понятно все без слов.

Это не опечалило Ольгу Борисовну, она заварила и принесла в керамических чашечках кофе — крепкий, с золотистой пенкой, неповторимой ароматности, — живо напомнивший Минусову давний, послевоенный кофе, не столь вкусный, но более дорогой денежно и вещественно: за ним, если было время, Олечка-математичка ездила в Москву, отстаивала две-три очереди в Елисеевском магазине (намалывали по сто граммов «в руки»), а потом приглашала «на чашку кофе» тогдашних друзей-интеллигентов, скромно донашивавших фронтовые гимнастерки; вряд ли они умели ценить кофе, но пили, нахваливая: его иноземный роскошный аромат напоминал о мирной, блаженной жизни.

Отпив глоток, Минусов сказал:

— Спасибо. Вспомнился тот, послевоенный…

Ольга Борисовна кивнула и спохватилась, говоря, что обещала и едва не забыла поставить пластинку, вернее, проиграть одну песню любимой ею поэтессы-певицы на той пластинке, включила проигрыватель, заученно опустила звукосниматель в точно выбранное место, и послышались четкие, с покорной жалобой напевные строчки стихотворения: «Любви моей ты боялся зря, не так я страшно люблю, мне было довольно видеть тебя, встречать улыбку твою. И если ты уходил к другой или был неизвестно где, мне было довольно того, что твой плащ висел на гвозде…» Далее пелось о тоске, одиночестве и такой верности, когда не только плаща и гвоздя — довольно вмятины от гвоздя, чтобы всегда помнить о любимом. Но Ольга Борисовна не стала слушать, она быстро прошла в кабинет-спальню, побыла там недолго и вернулась; шагая медленно, неся на вытянутой руке деревянный полированный коробок; затем так же неторопливо, бережно опустила коробок, как сосуд с драгоценным напитком, на стол перед Минусовым; остановила пластинку, потому что звучала уже другая песня, и попросила едва слышно недвижно сидевшего, явно ничего не понимающего Минусова:

— Посмотри.

Он пододвинул к себе коробок, открыл туговатую крышку со смутно различимой, затертой временем резьбой. Внутри было два отделения; в одном лежала курительная трубка, в другом немного старого, искрошившегося табака. Пахнуло подгорелым деревом (так пахнет лишь яблоневая древесина), трубочным пеплом, неугасшим ароматичным табаком… и Минусов понял: это его табакерка. Давняя, первых лет его учительства — подарок краснодеревщика-деда. Он не взял ее на фронт, боясь потерять, а потом, вернувшись, уже не курил: «С простреленным легким, — сказал ему врач-фтизиатр, — курить неэстетично: дым под рубашкой скапливаться будет». Минусов поднес к лицу табакерку, вдохнул ее крепкий, чуть прогорклый запах, у него затемнело в голове, и он едва одолел желание, чтобы сейчас же не закурить трубку своей молодости; отшатнувшись, спросил зачем-то:

— Хранила?

— Как видишь…

— Ты обдумала, приготовила все это?

— Может быть… — Ольга Борисовна осеклась, точно обрезалась о свои слова, шагнула к Минусову, стиснув бледные кулачки у горла, заговорила быстро, еле справляясь с дыханием: — Нет, сама готовилась… Долго… Последние годы… Думала о нас… Решила… Прости меня…

Минусов ссутулился, почувствовав, как кровь ударила ему в голову, словно горячим паром окатила ее, а пальцы рук заледенели будто от холода. Чего он страшился — случилось, произошло. И внезапно. Хоть и ожидал вроде, даже готовился к этому, надеясь, правда, что удастся отшутиться, не дать договорить, вовремя уйти… Зачем так прямо спросил?.. Минусов ниже склонился, желая скрыть свою растерянность, постыдную — как он думал — для него, давно и вполне уравновесившегося человека. А виски его, налитые кровью, будто выстукивали слова: «Ну, встань, прямо посмотри женщине в глаза, вымолви жестокую, зато разумную, выстраданную тобой истину: нельзя соединить две отдельно прожитые жизни». Да, он сейчас поднимется, только чуть-чуть успокоится…