Выбрать главу

Рука Ольги Борисовны коснулась волос Минусова, слегка пригладила их, соскользнула на щеку, прижалась, словно согреваясь, затем упала к подбородку, мягко охватила его и стала поднимать голову Минусова. Сейчас, через несколько мгновений, их взгляды встретятся, но не так, как хотелось сделать это Минусову. Она глянет на него сверху, и если в ее глазах появятся слезы… Резко, нерасчетливо поднявшись, Минусов заставил отпрянуть, отшатнуться Ольгу Борисовну, ее руки вновь сжались в кулачки у горла, а глаза, залитые слезами, были неподвижны, испуганно огромны, и Минусов сказал, нет, не то, что готовился вымолвить твердо, мудро, наставительно, сказал обычные, всем известные слова, которые говорят, когда поспешно убегают из гостей:

— Спасибо за угощение… Спешу… Дела…

В тесной прихожей, беря плащ и берет, он не включил света и, кланяясь хозяйке, что-то наговаривая, видел лишь ее тонкий, с опущенными плечами, сиротливый силуэт: открыв и быстро прихлопнув дверь, он едва не бегом застучал по ступенькам лестницы, со стыдом осознавая: «Нехорошо. Стыдно. Можно ведь и без шума сойти».

Путь домой Минусов выбрал самый длинный — через городской парк, две рощи, зеленый бульвар; чтобы подумать, уравновеситься, поставить на прежнее, спокойное место свою душу. Он вышагивал километр за километром, а думалось отрывочно, сказанными невпопад фразами, пережитыми сценами, и мучил, истязал его стыд. Впервые, кажется, он вел себя так не по-минусовски, ложно, даже глупо; когда-то он просто, без пошлых слов и обещаний, мог проститься с Олечкой-математичкой, теперь же, седой, отяжелевший, уважающий себя за житейский опыт, образованность, некую мудрость, он не сумел разумно, не торопясь, не смущаясь, поговорить с пожилой женщиной Ольгой Борисовной Калиновской. Вот уж поистине: «Во многой мудрости многая печаль» — или, напротив, нет мудрости, если столько печали…

Июньский день был тих, ясен; солнце скатывалось к лесу, просветив насквозь березовые рощи, резко обозначив белые стены домов и тени от них, и сам воздух был полон теплой, невидимой жизни: в нем что-то мелькало, кипело, веяло, пахло тонко и дурманяще. Редкий день российского молодого лета. Казалось: в прошлом, когда не было столько городов, заводов, автомобилей, каждое лето сияло лишь такими мягкими, одухотворяющими днями.

Успокоила Минусова усталость.

Подходя к своему дому, он размышлял неспешно: да, он виноват, особой виной своего характера, который нарушил приятный, «нормальный» ток жизни и как бы вышиб Ольгу Борисовну из понятной, доступной всем и ей тоже жизни. Но стоит ли исправлять это теперь? Можно понять молодую женщину — ей нужен не друг, а муж, дети, семья. Зачем же старухе, пусть и виноватый перед нею, старик? Или женщина в любом возрасте может быть только женщиной? О многом приходилось размышлять, философствовать Минусову, об этом задумался впервые.

Запись в тетрадь

«Перечитав «Святцы Максминуса», я опечалился: если как-то, более или менее, живыми получились мои герои, то сам я чаще всего выгляжу сторонним наблюдателем: смотрю, замечаю, отмечаю, однако жить предоставляю другим, вроде бы подопытным — что из этого выйдет?

Меня всегда возмущали авторы-наблюдатели — читаешь роман, повесть и думаешь, зачем пестрит на каждой странице авторское «я», ненужное, как пни в порубленном лесу, кочки на чистом лугу, — ведь его нет живого, во плоти. Кажется, то же постигло меня.

Но я не стану «углублять» свой образ в «Святцах», том паче что не собираюсь публиковать их; а для тех, кому захочется прочесть мои записки, скажу сейчас кое-что о себе.

Первое, быть может, самое неожиданное: я такой и есть, каким себя написал. Не жил — смотрел, как живут другие, учился жизни, чтобы написать о ней. Сам же собирался жить когда-нибудь потом, созрев для настоящей, разумной, высокой человеческой жизни.

Далее. От рождения я был любимым, нежно опекаемым ребенком, что развило во мне капризное самолюбие при ничтожной одаренности, как это часто случается с единственными чадами в благополучных семьях. Студенчество тоже прошло гладко, и лишь фронт, да, фронт, а затем болезнь столкнули меня с жизнью… Точнее — обрушили на меня жизнь, и самую серьезную. Перевоспитался ли я, закалился? Едва ли. Опыт был сильным, устрашающим, но коротким. Потому, наверное, мне захотелось продолжить его, выбрав трудную одинокую жизнь.

Это было мое единственное отчаянное решение. До того дня за меня решали другие: родиться на свет, ходить в школу, окончить институт, учительствовать, воевать… А тут сам, по собственной воле, сделал то, о чем сказали родные и знакомые: «Рехнулся Макс Минусов!» Из городского уюта, подмосковного тепла — в неизвестность, стужу, бродяжничество. И этот, второй опыт, мог бы переродить меня, но, как я уже написал выше, мне не удалось стать участником жизни, потому что (пусть и не совсем осознанно) я поехал смотреть, как живут другие… Они, другие, везде и сразу понимали меня, даже любили («Чудной какой-то!..»), однако не пускали, жалея, в свою, слишком чуждую для меня жизнь: пусть понаблюдает и домой едет, всякому свое место.

Каким же я вернулся на «свое место»? Иным, конечно, годы меняют людей, а тут еще годы были столь необычными. Но «люди уезжают от себя — люди никуда не уезжают» — очень правильно сказано в одном стихотворении. Привез я в своей душе еще больший разлад. Чтобы успокоиться, все-таки обрести себя (покой мне полагался и по летам), я принялся осмысливать виденное, пережитое, наблюдаемое вокруг, начал писать свои «Святцы». И успокоился, и вроде некая мудрость коснулась моего чела. Но из прошлого явилась Ольга Борисовна Калиновская… Зачем?.. Разве прошлое не умирает в прошлом?.. Разве мало взято мною вины на свою долю?.. Если бы я веровал в бога, то спросил бы его по примеру мучеников: «Боже! За что караешь?»

Значит: «Святцы Максминуса» не окончены. Зреет последняя, неведомая глава. Удастся ли мне сохранить привычное состояние — стороннего наблюдателя?..»

Уже три часа сидела за рулем Ольга Борисовна Калиновская. Лишь один раз она остановила «Запорожец» у сосновой рощи, чтобы распрямить задеревенелую спину, подышать чистым воздухом — в машине она боялась сквозняков и только чуть-чуть опускала левое стекло. Роща была неподалеку от дымного, краснотрубого городка, служила, по-видимому, зоной отдыха, и Ольга Борисовна, побродив среди мятой травы, сломленных деревцов, битого стекла, ржавых банок и черных кострищ, влезла в машину и с еще большей скоростью понеслась по новенькому бетону шоссе.

Машина жестко постукивала, отсчитывая бетонные плиты, как вагон стыки рельсов, остро свистела ветром, вымахивала на увалы, будто желая взлететь к низким белым облакам, и вдруг падала, замирая мотором, в глубокие, густо-зеленые низины с бетонными ограждениями мостов; перехватывало дыхание, сердце подкатывалось к горлу от жутковатого падения, почти полной невесомости.

Ольга Борисовна ехала из Рязанской области, где гостила у младшей сестры в деревне. Гостила долго, больше месяца, собиралась прожить до сентября, но сегодня утром, проснувшись в своей боковой комнатке, названной семейством сестры «Олиной», она с необычным весельем выкрикнула:

— Ната! Наточка!

Быстро вошла, почти вбежала Наталья, очень полная (даже для своих сорока пяти лет), румянощекая, говорливая, по-деревенски никогда не унывающая, хозяйка большого дома, жена главного инженера совхоза, завуч местной средней школы; когда-то она окончила тот же педагогический институт, что и Ольга Борисовна, но уже после войны, послали ее отрабатывать три года в рязанскую деревню, здесь веселая Наталья вскоре вышла замуж, раз за разом нарожала четверых детей (старшая дочь недавно сделала ее счастливой бабушкой), укоренилась навсегда и о родном их городе Подольске нечасто вспоминала, а навещала и того реже: работа, домашнее хозяйство, муж, дети — тут о себе-то подумать минуты не выберешь, но сестрице она радовалась, как единственной памяти о детстве, родителях, каждое лето звала ее в гости, и если приезжала Оля, устраивала ей встречу «по высшему разряду» (так шутя называл эти застолья главный инженер), а потом все дни поила молоком «цельным», кормила мясом птичьим «живым» (магазинных кур она называла «синтетическими»), ужасалась, какая Оля худющая, измученная, и была, чувствовала себя не младшей сестрой — мамой неустанно заботливой: жалела, оплакивала Олину одинокую, неудавшуюся жизнь… И сейчас, Вбежав на шумный Олин зов, она испуганно уставилась на нее, озирая все сразу, беспокоясь, не заболела ли, не разбудил ли ее кто раньше времени.

— Натка! — крикнула Ольга Борисовна, обхватывая потную шею сестры. — Мне такой сон приснился! Такой сон!.. Я немедленно еду!

— Да ты што, девка? Никуда я тебя не пущу! — Потрясенная Наталья заговорила совсем как ее соседки-крестьянки. — И не думай! Обещала до осени пожить, фруктов покушать. Ай кто испугал, обидел?