Выбрать главу

Я чувствовал, как длинно, осязаемо двигались минуты. Сидел, приценивался к мыслям, чего-то ждал. И не удивился, когда за моей спиной зазвучали шаги. Не успев обернуться, услышал:

— Нашелся, корошо! Я тебя долго искал!

Это был Гриша, босиком, в закатанных штанах, тяжелой, длиннорукой телогрейке. На тонкой шее раскачивалась круглая голова, весь он был пропитан водой, — видно, ходил на охоту или ездил рыбачить, — вода большими каплями держалась в его черных ненамокающих волосах. Гриша сел рядом со мной, свесил с плота ноги.

— Понимаешь, — сказал он, — какое дело…

— Не понимаю.

— Понимаешь, тебе записка… — Он запустил руку куда-то под телогрейку, за рубашку, начал копаться и сопеть. Наконец вытащил стиснутую в кулаке измятую бумажку. — Вот, тебе Тамарка прислала.

— Тамарка?..

— Которая продавщица.

Я развернул и разгладил бумажку. Карандашом наискось было написано: «Приготовила Вашу рыбку, приглашаю покушать. Очень даже обижусь, если не придете. Буду дожидаться. Никого из гостей не приглашаю. Тамара». Перечитал еще раз, повертел в руках бумажку, удивился тому, что она — такая мятая, с корявыми буквами — тронула меня, шевельнула во мне интерес, удивила наивностью и неожиданностью.

Гриша молчал, поглядывая на меня и сплевывая в воду. Ему непривычно сидеть просто так, ничего не делая, но он сидел, уважая записку, меня и свое участие в тайном деле. Я сказал ему:

— Приглашает на ужин. Как ты думаешь, пойти?

— Еще бы! Продавщицы корошо живут.

— Вот как. А если я не хочу лучше других жить, тогда как?

— Не знаю.

— Я тоже не знаю. Давай подумаем.

— Давай.

Мы думали, а чайки летали и под нами, и над нами, вода текла сырыми ленивыми тучами вверху, вода шумела в заливе, и казалось, что в небе тоже можно ловить рыбу — надо только уметь забросить невод. Становилось холодно, потому что солнце утонуло в воде — верхней или нижней? — и теперь скоро для чаек и людей наступит ночь.

— Пожалуй, пойду, — вздохнул я.

— Правильна. Иди.

Гриша повел меня, он шагал чуть впереди, выбирая поровнее дорогу, через канавы сначала прыгал сам, ждал меня и вздыхал, наверняка считая себя виноватым за слякоть и мою неловкость. Когда вышли на дощатый тротуар, я спросил:

— Это твоя сестренка у Мамоновой работает?

— Ага. Откуда знаешь?

— Знаю. Что, она бежать задумала?

— Задумала. Говорит, как русские жить хочу. Пусть. Посылку пришлет из города.

— А другие убегали?

— Убегали. Вальке Юркуну сестра спиннинг прислала.

Гриша подвел меня к маленькому бревенчатому домику с низкими сырыми сенями — в стене светилось окошко, — сказал: «Стучи!» И побежал в сторону, вдоль забора. Я постоял, прислушался к тупому топоту его резиновых сапог, посомневался напоследок и постучал в мягкую, обитую собачьим мехом дверь.

Все получилось как надо, как ожидалось. Застучали остро и часто каблуки, звякнул и закачался крючок, и со словами «Кто там?» открылась дверь.

Она немного отступила, дала войти, удивилась:

— Ах, это вы!

Придвинула стул, хотела сама сесть на другой, но раздумала, и правильно сделала, потому что смешно и неловко сразу сесть друг против друга и старательно соображать, о чем говорить. Она пошла за шторку к печке, сказала оттуда:

— Вот хорошо, сейчас поужинаем.

Я снял плащ, повесил у двери, сел, осматривая ее дом-комнату. Здесь было так же, как в Хабаровске или Рязани: занавески, вышивки, огоньковский пейзажик в рамке под стеклом, гитара с красным бантом на кровати. И была еще деревянная детская кроватка. Под клетчатым ватным одеялом спал ребенок, розовый, пухлый, светловолосый и белокожий, как мать. Он простуженно сопел, хмурился, будто во сне поднимал и нес что-то тяжелое. К стенке была приколота большая фотография — хохочущий мальчишка лет четырех.

Она вышла из-за занавески, неся большую ворчащую сковородку, сама горячая, пахнущая кухней. Я кивнул на кроватку, спросил:

— Как звать?

— Петя.

Сдернув со стола газету, она поставила на середину сковородку и повернулась ко мне: ей хотелось увидеть в моих глазах восторг — то, ради чего не совсем замученные домашней работой женщины устраивают обеды. И мне не пришлось «выражать» восторга, он возник сам по себе: на столе стояла колбаса, по краям стола ветчина, сыр, селедка и холодная картошка, а в центре всего самое удивительное — два больших красных яблока. Они лежали около бутылки, отражались и умножались в ее стекле, они светились, и чудилось, были горячими.

«Корошо живут…» — вспомнил я Гришу, рассеянно улыбаясь изобильному столу. Она постояла передо мной, сцепив на животе белые руки, тоже поулыбалась, потом подняла бутылку за серебряное горлышко, подала мне:

— Откройте.

Пробка гукнула, из горлышка пошел дымок, и я налил два стакана шипящей пены. Мы, все еще улыбаясь, молча придвинулись к столу. Протянув поверху стакан и легонько толкнув им мой, она проговорила чуть грустно:

— За знакомство.

Отпили по глотку.

— Тамара, — сказала она. — Зови лучше Тамарка, меня все так зовут.

И это у нее получилось грустно. Почему? Может быть, каждый раз она вспоминала то, единственное, первое свое знакомство.

Допили вино, стали есть. Рыба была сочная, душистая, с хрупкой корочкой — чуть поджарена, чуть подпарена, на сливочном и растительном масле, приготовлена так, как могут приготовить только жители моря, кому рыба заменяет мясо, овощи, а иногда и хлеб.

— Вот это рыбка!

— Сима лучше. Когда сима пойдет, приезжай. Лучшей рыбы не бывает.

— Ты давно здесь?

— Четвертый год. Как мужа посадили…

— Посадили?

— Экспедитором был. Выпивал. Обычное дело… Неинтересно. Давай выпьем.

— Можно.

Она выпила весь стакан, не передохнув, легко, — наверное, приходилось пробовать кое-что и покрепче, — сразу повеселела, загорелась, словно подожгли ее изнутри, даже порозовели голые до локтей руки.

— Знаешь, хочется иногда напиться, — сказала она отчаянно, как и следует после второго стакана, становясь просто Тамаркой из всегдашней Тамарки-продавщицы. Она закинула ногу на ногу, и это была уже третья Тамарка, не очень привычная для нее самой, но очень, должно быть, загадочная и привлекательная для других.

«Теперь она начнет играть со мной», — решил я, и Тамарка стала казаться мне неожиданно интересной. Она попросила папироску, закурила, поморщилась от дыма.

— Где ты сегодня бродил? Думала, что не найду тебя.

— Все там же, — ответил я, — а больше с Мамоновой.

— С Медведь-бабой? Интересно. А ты знаешь про нее?.. Нет? Она любит молоденьких, как ты. Да. Тут было одно дело. Приехал сезонник, ничего парень. Она его к себе. На другой день говорит — племянник в гости приехал. Год прожил у нее племянник, ряшку наел, приоделся. Потом укатил. Теперь, говорят, в Южном на «Москвиче» разъезжает… Как тебе правится?

— Серьезно? — быстро спросил я, выходя из игры.

— Серьезно… — медленно пропела она, пытаясь достать бутылку. — Знаешь, сколько она получает?

— Да ведь она лет десять здесь живет и работает…

— А что здесь еще делать?

— И одна…

— Во, одна… Если б только она — одна… Да ну ее! Давай выпьем, и я тебе спою. Ты свойский парень.

Тамарка принялась пить маленькими глотками вино, а я пошел за гитарой. Петька спал, все так же трудно сопя, но уже не хмурясь; он раскраснелся от жары, табачного дыма и запахов еды, распиравших комнату. Петька участвовал в вечеринке. Я подмигнул ему и взял гитару.

Тамарка перебрала струны, глядя бессмысленно в темное окно, повернула голову ко мне и, так же бессмысленно уставившись на меня, запела:

За что же Ваньку-то Морозова, Ведь он ни в чем не виноват. Она сама его морочила, А он ни в чем не виноват…

— Ого! Окуджава? — сказал я.

— Чего — джава?

— Песня Окуджавы, говорю?

— Не знаю. Хорошая песня. Не мешай.

Тамарка пела, а я думал о том, что вот как далеко забралась песня: из Москвы на самый край, в самый глухой и тихий уголок, в туман, в июньский холод, в Тамаркину сумбурную душу.

Тамарка пела, я слушал. А потом…

Потом кто-то сильно застучал в дверь. Я встал. Тамарка отбросила гитару, подошла к двери, прислушалась. Из сеней, как из бочки, донеслось:

— Открой!

У Тамарки сжались губы, нахмурились и тут же растерянно округлились глаза.

— Кто? — спросил я ее.

— Да один, ходит за мной…

— Открой.

— Он пьяный.

Я решил, что делать. Встретиться с ним здесь нельзя, драться — еще хуже. Мне нужно выскочить на улицу. Тамарка поняла меня, я кивнул ей почти враждебно, она послушно откинула крючок.

Дверь рванулась в сени, будто ее хотели снять с петель, и вместе с нею я вывалился в темноту, ткнулся во что-то сырое, качнувшееся, увидел серый просвет, раздваивавший сони, выскочил на улицу, позади хлопнула дверь и звякнул крючок.

В сенях послышалась невнятная ругань, загремело ведро. В черном провале двери заворочалась и обозначилась громоздкая фигура парня. Он потоптался у порога, отыскал меня взглядом, пошел. Я следил за каждым его шагом.

Он остановился против меня. Слышно было его жадное, перегарное дыхание. Он клокотал, словно набирался взрывчатой силы, кулаки пошевеливались у самых колен, как подвешенные. Если он ударит меня в голову (пьяные бьют в голову), то я упаду и буду долго валяться. Он испинает меня ногами. Я решил в самый последний миг нырнуть ему под кулак.