Выбрать главу

Когда-то огромная ель упала с обрыва, сломалась и до половины перегородила речку. В первую же весну лед обломал сучья, содрал кору, но не сдвинул тяжелый ствол. Так и лежит он разбухшей, обросшей илом корягой на пути быстрой воды.

Рыбаки смекнули: место удобное. От конца коряги крепким частоколом перекрыли речку до другого берега. В середине частокола устроили «забойку» — решетчатый садок, с узким, похожим на воронку входом. Рыба скопом набивалась в садок, ее черпали сачком, несли по коряге к берегу, выбрасывали на песок.

Отец и Коржов не видели Наську. Они вспарывали последние осклизлые кетины, икру швыряли в два деревянных корыта, молоки и потроха пускали под ноги, в воду. Над ними дико гудели мухи.

Первым воткнул нож в песок Коржов и, наклонившись, сгорбив тощую спину, принялся брызгать в лицо розовую воду. Он вздыхал, крякал. Когда выпрямился и отер ладонью глаза, увидел Наську. Глаза его заплыли морщинами, бороденка разъехалась от улыбки.

— Здравствуй, Настюшка! — сказал он и начал карабкаться на обрыв к шалашу. Посерев лицом, задохнувшись, он сел на пенек у костра, сизо дымившего головешкой, бросил на угли пучок бересты. — Вот ушицы сварим сейчас…

Отец поднялся грузно, но не запыхавшись, спросил, не глянув на Наську:

— Хлеб принесла?

Наська подала узел.

— Долго ты чего-то… — бормотнул он и приказал. — Неси еду.

Наська влезла в шалаш — воздух здесь был кислый от табака, хлеба, соленой рыбы, — собрала липкие чашки, прихватила тяжелый чугунок с каким-то варевом. Потом вернулась и принесла кринку с кислым молоком, бутылку водки, завернутые в газету стаканы.

— Вот и пообедаем, — весело проговорил Коржов, близоруко помигивая, быстро развертывая стаканы. Он уже забыл, что собирался варить уху, и ловко прислуживал старшинке — так он вежливо называл Наськиного отца.

— Скатерть-самобранка, — жестко, недовольно усмехнулся отец, налил в стаканы водку — себе полный, Коржову полстакана.

— По способности, — хихикнул Коржов и сладко, одним длинным глотком вытянул водку.

В чугунке были куски вареной кеты, под ними — слежавшаяся гречневая каша. Доставали ложками прямо из чугунка. Отец брал крупно и медленно, Коржов — часто и поверху.

Наську не пригласили, и ей стало скучно. Она ворошила прутиком в костре, смотрела, как с бледных углей опадали легкие серые хлопья пепла. Когда снова забулькала водка, она сказала:

— Большой спутник запустили, будто бы с собаками и растениями разными…

Отец выпил, понюхал мякиш теплого хлеба, впервые тяжело и удивленно посмотрел на Наську:

— Опять экспедитор, этот тунгус, приезжал? Я сказал: не вожжаться… Если что… — Он придержал у рта ложку. — Смотри у меня!

— Да не смущается сердце наше… — забормотал Коржов. — Мертвые железа убьют души человеческие. Человеку благость и сытость от земли…

— А еще, — отчаянно сказала Наська, — в Южном[1] телевизоры продают, скоро передачи будут.

Отец треснул ложкой по чугунку — так, что от ободка отвалился черный кружок нагара, и жесткие крупинки каши брызнули в огонь.

Наська отошла к шалашу, на скамейку, врытую двумя столбиками в землю.

Небо как-то незаметно посерело, и солнце теперь проглядывало водянистым нежарким пятном. Понизу, заволакивая кусты мутной моросью, наползал туман. Притихли в чащобе работяги дятлы, отсырела кора деревьев. На море, видно, раскачивался шторм.

Стало зябко. Наська спрятала руки под фартук, поджала ноги. Из шалаша пахло табаком и рыбой; со скатов, выложенных еловыми лапами, осыпались желтые иглы, береста, прикрывавшая вход, жирно залапана руками.

Вспомнила Наська осень прошлого года — еще свежие ветки, белую бересту, мягкую траву в шалаше. Все они: отец, Коржов, Иван и Наська — ловили сачками корюшку, черпали прямо из речки. В обед мужики сильно выпили, сидели, спорили: во сколько сотен обойдется улов, если свезти его в город. Наська влезла в шалаш, как в хвойное облако, легла и задремала от запахов, усталости. В полусне она почувствовала: кто-то жестко обхватил ее грудь, часто и влажно задышал в лицо. Наська открыла глаза, увидела Ивана — его виноватую улыбку, хмельные, налитые тяжестью глаза. Она хотела встать. Иван стиснул ей руки, принялся больно заламывать их, нервно гогоча от стыда, неумелой грубости. Наська остервенело толкнула его, выскочила из шалаша и пустилась по тропинке в лес, к дому. Она бежала, пока не захватило дух и пока гнался за ней Иван. Потом долго сидела под кустом стланика, злая и одинокая.

Отец выскреб ложкой кашу в чугунке, сказал так, чтобы Наська догадалась:

— Хватит нам прохлаждаться…

Наська спустилась на песок, принялась разделывать икру. Она брала гладкие, упругие дольки, разламывала их, пропускала икринки сквозь нитяное сито в подставленный снизу таз, ястыки бросала в воду и видела, как бледную, клочковатую плеву жадно рвали острыми ртами пестрые мальки.

Разомлевший от водки Коржов блаженно улыбался, ходил по берегу, не зная, за что взяться. Вспомнив, что старшинка велел ему варить тузлук, побежал по берегу собирать дрова.

Погода мутнела. Туман лип к воде, оседал в оврагах, скапливался в плотных кронах деревьев, стекал каплями на землю, а потом медленно возник «слепец» — мелкий, липкий, нудный дождь. Он двигался по заглохшему лесу волнами — то затихал, то тяжелел, — нес запахи моря и берега, заваленного преющими водорослями. Он был едкий, стылый.

Наська не разгибала спину. Уже два полных таза отец отнес к котлу, прополоскал икру в крепком рассоле, бережно ссыпал в бочонок. Наська все разламывала красные дольки, растирала их на мягком сетчатом дне сита. Лишь изредка она ходила к воде, отмывала сито, заплывшее жирной слизью.

Сумерки наступили незаметно, — казалось, просто сгустился, потемнел «слепец». Наська отпросилась домой. Шла она по темному, расплывчатому, будто опущенному в воду лесу, и перед ее глазами вспыхивали красные, липкие пятна икры, и лужи под ногами были кровавыми.

3

Сахалинский берег у Заброшенок чист, пустынен и открыт. За мертвыми домами начиналась тундра с обтрепанными ветром, изъеденными туманом флюгерами-лиственницами, вытянувшими ветви в глубь острова. Настоящий лес начинался у сопок, где слабел ветер и преснел туман. Песок и песок… Песчаные дюны вокруг домов, песок у воды, песчаный бар чуть поодаль, за тихой лагуной. Серо, угрюмо в непогоду. Но зато простор в хорошие дни. Солнце пылает во всю ширь моря, песок нагревается, струит горячее по-южному марево, далекие берега постепенно наливаются синью, легчают, растворяются в воздухе и воде. И слышно далеко по тихой пустыне. Слышно даже, как за дрожащим в мареве горизонтом, где-то у мыса Терпения, матерятся и хохочут на сейнерах рыбаки.

В такие дни проезжал вдоль берега на моторке Сашка Нургун, «экспедитор», как звал его отец. Сашка возил на север, к Каменным мысам, продукты, почту, всякое другое имущество для геологической экспедиции. И всегда он подворачивал в Заброшенки, просил у Наськи молока, яиц, а за это давал газету или журнал.

Сегодня очень тихое утро, и Наська рано услышала далекий рокот моторки. Она только успела пропустить на сепараторе теплое молоко, собралась отнести в погреб банки со сливками, как…

— Мама, ты сама!.. — крикнула она матери, месившей в квашне желтое, тяжеленное тесто, и побежала к берегу.

Песок был холодный, знобил ноги, но вода не остыла за ночь. Наська вошла по колени в лагуну. Прибежал теленок, рыжий, с белой звездой во лбу, лизнул колыхавшуюся пену, приняв ее за молоко, брезгливо мотнул головой, взбрыкнул и пустился к дому, выбивая в песке глубокие следы. В устье речки у дома Коржовых белым напоминанием о зиме плавали гуси — им тоже не нравилась морская вода.

Глуховатый, слитный рокот постепенно переходил в отчетливое, звучное тарахтенье — моторка приближалась. Она вынырнула из-за высокой песчаной дюны, погнала к берегу веселые, с белыми завихрениями волны.

Сашка Нургун встал, придерживая одной рукой руль, сдернул с головы кепку-жучок, помахал ею, будто хотел проехать мимо. Наська, смеясь, крикнула:

— Варениками угощу!

Сашка любил вареники с творогом — заулыбался, круто повернул руль. Лодка с разбегу врезалась в мягкий песок бара, волна, гнавшаяся позади, наконец настигла ее, подкинула корму, переплеснула бар и расстелилась в лагуне.

Подхватив подол платья, Наська побрела к лодке.

— Бессовестный, — сказала она, подпрыгивая и садясь на забрызганный и нагретый солнцем нос лодки. — Зачем пугаешь?

— Да я так… — Сашка еще шире улыбается, его плоский нос растягивается в лепешку, а глаза пропадают в косых щелках; он встряхивает черным, жестким до блеска чубом. — Как поживаете, баптисты?

Родители у Сашки нивхи, учился он в русской школе и не верит ни в бога, ни в шамана. Сашке нравится подшутить над Наськиной верой и всегда, чтобы она сердилась, называет ее баптисткой.

Наська смотрит с непонятной ей завистью в развеселое лицо Сашки, на его коричневые, голые до локтей руки, радуется свежей матросской тельняшке, красному значку на груди — Сашка собирает разные значки, у него есть даже заграничные — и говорит чуть обидчиво:

вернуться

1

Южный — так называют сахалинцы город Южно-Сахалинск.