— Скажи честно, — что обо мне говорят люди? Не считая Мамонову, она мне в глаза говорит. Интересно… А то, как в этом тумане, иной раз…
— Если честно…
Я запнулся, соображая, не увильнуть ли. Мы довольно часто задаем такие вопросы друг другу и очень редко говорим правду: оберегаем чужие самолюбия, нервы, не хотим расстраивать самих себя. Наконец, знаем, что как раз правда едва ли нужна тому, кто спрашивает об этом. Но меня спрашивал Лапенко — человек, который не покачнется от прямого ответа, не закатит мне истерику: «Врешь, на людей клевещешь!»
— Если честно, — кто что… Одни — славу приехал заработать, другие — нажиться. А больше — просто: диктатор, культ…
Лапенко помолчал, обдумывая мои слова, потом широко зашагал, словно убегая от меня. Минуту или две мы шли не разговаривая, мне начало казаться, что я обидел его; вдруг он опять подвинулся на досках.
— Насчет нажиться — врут… — проговорил он тихо и грустно, — боятся, напуганы прежними «сезонниками», я и не знаю, какой тут по счету… А вот что диктатор… Понимаешь, в этом трудно найти середину. Чуть отпусти — скажут: слабак, хлюпик, порядка нет. Скажут: снять надо…
Мы поднялись на плот. Здесь было все так же. Селедка, вода, лязг вагонеток, чайки, будто валившиеся из тумана, мокрые люди. Привычно, знакомо. И все равно интересно, потому что каждый раз открывается что-нибудь новое. Я стою среди слякоти и рыбьей слизи, боюсь поскользнуться и думаю: как находят «мотодорки» в таком тумане пристань? Ни компаса, ни тем более локатора. И никто еще не заблудился.
— Как? — спрашиваю председателя.
— Сам долго не понимал. Говорят, по течению. Течение все рассказывает — где коса, берег. Чайки тоже.
Я смотрю на «песенных» птиц, и мне немного жаль прежнего, городского моего чувства к ним. Здесь я не могу их любить. Они, не уставая, воруют, жрут рыбу, дико орут и поливают сверху пометом.
Стуча и сипя, из тумана выползла «мотодорка», повела к приплотку две рыбницы.
— Смотри, в одной горбуша, — сказал Лапенко; склонившись над водой, он окликнул моториста: — Из какой бригады?
— Старика Кованги!
Лапенко выпрямился, отошел от края пристани.
— Из глубинки, по правому берегу… Все. День-два, и пойдет горбуша.
— Без передышки?
— Но ее столько не будет. Так, вполсилы.
— Потом осенняя кета?
— Еще меньше.
Он явно расстроился, вяло опустил плечи, я удивился его ловецкой неукротимости, ненасытности, сказал, чтобы немного посочувствовать, а скорее напомнить — надо и совесть знать.
— Вам-то плакать? Почти два плана!
Это подействовало так, точно на него вылили ведро воды, холодной, той, что шумит под плотом; сначала он поежился, затем рассмеялся, резко и отчаянно махнув рукой, откинув полы плаща, прохрипел:
— Давай закурим!
Устроились на пустом ящике, положили руки на колени: хорошо вот так — в холод, под туманом — сжаться в малый комок, согреться и покурить. Среди суеты и спешки, в шуме и говоре. И почувствовать: можно не говорить, не придумывать разных слов, просто, раскуривая папиросы, понимать друг друга. Как в иной тихой беседе, когда тебе дают длинно и до конца высказаться.
Из конторки выглянул бухгалтер, позвал председателя. Он встал не сразу, будто недослышав. Бросил окурок, еще минуту помедлил и нехотя поднялся, разминая брезент плаща.
— Ну, всего, если не увидимся.
— Всего.
Внизу стучала, терлась о сваи «мотодорка». Я спустился на приплоток, спросил моториста, куда он пойдет.
— К Тозгуну.
— Можно с тобой?
— Давай.
Пристань пропала сразу, как только мы отвалили от нее. Под туманом была свежая зыбь, она куда-то уносилась, а наша лодка словно стояла на месте. Стучала мотором и не двигалась. Но вот появилась одна, другая чайка средь зыби, быстро уплывая за корму. Потом чайки стали налетать сверху, и мы уперлись в берег.
Колю Тозгуна я нашел у маленького, еле видимого костра из сырого плавника. Он держал над огнем рукавицы, на его широких темных скулах дрожали капли мороси. Здесь же сидел старик Навазга, подвернув ноги. Девчата бегали от костра к воде, грелись. В бригаде был перерыв: четверо рыбаков укладывали невод на лодку, готовили новый замет. Коля поднял голову:
— Уезжаешь?
— Почему так решил?
— Не приехал бы. В такую погодку Навазга собачек в дом забирает. Правда, аткычх?
Старик, кажется, дремал, ничего не понял, но все равно кивнул головой.
— Активный такой, беда! — засмеялся Коля, слегка толкнув Навазгу. — В комсомол просится.
Старик заулыбался, что-то сказал по-нивхски и принялся подправлять заглохший костер. Двумя палочками он нежно подгребал уголья, сбивал пепел, подбадривал пламя. И костер зашевелился, запылал.
— Напиши про него в газету.
— Напишу, когда примете в комсомол.
Прибежали девчата, погрелись, их окликнули с берега, они бросились назад. Поднялся и ушел старик, щурясь от смеха. Коля Тозгун надел рукавицы, спросил:
— Поговорить хочешь?
— Да нет… Проститься приехал. Может, ты что-нибудь скажешь?
Коля снял и положил к огню рукавицы, поморщился от дыма, отодвинулся, сцепил на коленях руки. Он думал, я не торопил, сел на место старика, коротенькими палочками начал трогать головешки. Лодка ушла от берега, пропала в тумане, и туда тянулся теперь, будто сам вползал в воду, невод. Где-то рядом бултыхались и одышливо фукали нерпы. Из тумана донесся протяжный, приглушенный голос рыбака, что значило: невод закруглился и правое крыло пошло к берегу.
— Ты жил, видел? — спросил Коля.
— Жил, видел.
— Ну вот, рассказывать не буду. Сам знаешь.
— Знаю.
— Только приедешь, подожди писать о нашей бригаде. Тут такое дело — Чанхи опять обогнал. Понимаешь, плохо, даже очень. У него бродяги всякие, дублоны зарабатывают. К нему лезут. Он не понимает, лишь бы в передовые выйти. Понимаешь, пьяницы — передовики. Хвалить их будут. Пили и победили. От этого только плохо всем нам…
Коля встал, поднял рукавицы, глубже натянул панаму. Потихоньку двинулись к берегу.
— Понимаешь, рыба слепая. Куда лезет, сама не знает.
— Но люди должны видеть.
— Правильно. А люди план только видят.
У воды остановились, Коля столкнул ногой раздувавшего жабры бычка, тот постоял у берега, не веря в спасение, и вяло, словно пробуя воду, ушел ко дну.
— Знаешь, я прямо в залив хочу залезть, рыбу загонять, чтобы победить Чанхи, — сказал тихо Коля. — Даже морскому старику Тол-ызну помолился бы… Это черт-человек, шаман, однако.
Рыбаки уже тянули невод, в один голос выкрикивали за туманом: «Взяли! Еще раз! Х’унда мах!» Коля прислушался, глянул на часы, повеселел.
— Хорошо метнули. Еще два прилива — и рыба кончится. Может, устоим? Как думаешь?
— Надо. Я тоже помолюсь!
— Н’иг’ыдра! Спасибо! — он тряхнул мою руку и побежал к рыбакам, расплескивая сапогами набегавшую на песок гладкую воду. «Мотодорка» подцепила рыбницы, ждала меня.
На плоту около будки Кавуна поставили длинный стол, и на нем женщины разделывали горбушу. Острыми ножами вспарывали животы, вырезали жабры, сталкивали рыбу в корыто с водой. Руки резчиц по локти были в крови, кровь капельками стыла на фартуках. Мальчишка ведром доставал воду, лил на доски плота. Кавун взвешивал носилки с горбушей, суетился, кричал на кого попало. Мне он сказал:
— Приходи в пять часов. Повезу. Как раз прилив будет.
Из засольного цеха вышла Мамонова, вложив руки в карманы телогрейки, тяжело прошла к столу, к женщинам. На ней та же коричневая городская шляпка, губы чуть подкрашены. Постояла, наблюдая, как длинно и быстро ходят ножи, наклонилась к деревянному корыту, достала рыбину, вытянула в руке и посмотрела на свет. Ни на ком не остановив взора, двинулась дальше, обошла плот, глянула в рыбницы, только что причаленные, что-то ворчливо сказала Кавуну. Тот заговорил мелко и крикливо. Увидев меня, Мамонова слегка кивнула — так приветствуют незнакомого человека на плоту — и медленно пошла к воротам засольного цеха.
Еще из какой-то бригады привели рыбницу горбуши. Рыба шевелилась, веско вскидывалась, не заплывала слизью и чешуей — совсем не была похожа на вязкую селедочную массу. В рыбницу спрыгнул метальщик с крючком на длинной палке. Он принялся ловко поддевать горбушу под жабры, выбрасывать на плот. Шлепаясь на мокрые доски, сине-белые рыбины изгибались, били хвостами, расползались в стороны.
Все, селедке конец. В залив пришла новая хозяйка.
Мне надо было сходить в гостиницу, уложить свой рюкзак, что-нибудь поесть. Я сбежал с плота и, отыскивая в тумане дорогу, зашагал в поселок.
По тротуару кто-то часто, негромко стучал резиновыми сапогами, приближался. Из мглы выделилась маленькая фигурка, я узнал Гришу.
— Подожди, — сказал я, поймав его за плечо. Гриша остановился, открытым ртом хватая воздух и перебирая ногами, как схваченный арканом олененок. — Уезжаю.
— Уезжаешь? Корошо. Чего тут…
— Немножко жаль.
— Чего тут жалеть? Тут только рыба.
Мне захотелось сделать что-нибудь приятное Грише: пусть он помнит меня. Ведь мы можем через много лет встретиться, быть друзьями.
— Тебе прислать что-нибудь из города?
Гриша отвел глаза, его плечо под моей рукой вяло опустилось, он уже не торопился на плот.
— Серьезно. Может, спиннинг с катушкой?
— Дорого стоит… — еще дальше отвел глаза Гриша.