— Ну, подумаешь. Заработаю и пришлю. Когда вырастешь, отдашь долг.
— Ладно, — сказал, вздохнув, Гриша. — Только маленький, дешевый.
— Там посмотрю.
— Ладно…
— Ну, давай пять.
Он чуть прикоснулся к моей руке и бросился бежать, чтобы я не успел раздумать, потом остановился, глянул на меня; убедившись, что я действительно существую и даже улыбаюсь ему, он исчез в тумане.
В моем гостиничном жилище сумрачно и пусто. Пришлось включить свет, растопить печку. В который раз я заметил: стоит человеку взять в руки веские, пахнущие смолой поленья, как он перестает быть одиноким… Кладу крест-накрест сухие дровины, настругиваю длинные курчавые стружки, похожие на священные «нау», знаю — сейчас заговорит со мной огонь, и тихонько напеваю однообразный нивхский ритм — приветствую красноязыкого друга человека. Ставлю на плиту чайник: надо, чтобы кипела вода, булькала, сипела. Задерживаюсь посреди дома, осматриваюсь, решаю — не хватает «аромата», бросаю в огонь ветку стланикового веника и сажусь к столу. Теперь все в порядке. Можно полистать записную книжку, кое-что записать, кое-что вычеркнуть.
Сижу долго, выносливо. Сипит чайник, мягко и упруго поухивает в печи неиссякающий, чистый огонь, туман течет по стеклам ручьями, а спину мою охватывают волны тропического тепла. Но вычеркнуто мало, еще меньше записано: я неопытен, не умею быстро осмысливать, компоновать материал. С некоторым страхом думаю о своем будущем очерке, о встрече с редактором: это «боевое крещение» определит мою журналистскую судьбу. Меня начинают распирать сомнения. То кажется, что глупо будет, если я вздумаю писать обо всем, а через минуту говорю: «Надо шире, охватнее, без этого ускользнет жизнь, сработаю газетную однодневку». Наконец поднимаюсь и открываю настежь окно.
Туман, стоявший у стекол неподвижно, бросается ко мне в дом, клубится, рвется в тепло, но дальше стола пройти не может: опадает моросью, убитый теплом. Слышу море, голоса и плеск, дышу сыростью, солью, беспокойством. Забываю о записной книжке. А туман все рвется в окно. Он умирает уже по эту сторону стола, у меня на руках, потом, окропив мне голову, проходит за спину. Он может поглотить тепло, и я закрываю окно.
Смотрю на часы — половина пятого. Укладываю рюкзак, греюсь чаем, глотаю его коротко и часто. У порога останавливаюсь — не забыл ли чего? — киваю в сторону топчана (он смотрит на меня карим сучком в доске изголовья), запираю дверь на палочку — теперь это будет означать, что гостиница свободна, — и по мокрым ступенькам спускаюсь на мокрые доски тротуара.
Выхожу к воде неподалеку от плота, отыскиваю председательский «лимузин», бросаю в нос рюкзак, присаживаюсь на борт. Кавун шел в тумане по доскам. Я угадал его расхлябанную, с пришаркиванием походку. Но с кем он говорил, нельзя было понять, потому что никто ему не отвечал. Он обозначился мутным пятном, возле него появилось еще одно пятно, поменьше, и вот я уже вижу: Кавун идет с собакой на поводке.
— Зачем собака?
Кавун усмехается, молчит, и, пока он достает папиросы, угощает меня, сладко затягивается дымом, жду ответа.
— Тебе собака.
— Мне?
— Тебе. — Кавун, уже серьезно, хлопает лайку по круглой шерстистой шее. — Хороший собака, не пожалеешь.
— Продаешь, что ли?
Теперь Кавун рассердился, часто засосал папиросу, будто приглушая злость, швырнул окурок в воду.
— Такой собака продать?.. У меня здесь пока есть… — он постучал себя по лбу. — Дарю! Понимаешь?
— За что?..
— Ай-яй! — Кавун шлепнул себя по колену. — Ты пьяный, однако. Чего не понимать? Понравился мне — и дарю! Такой нивхский закон.
— Спасибо, Кавун.
— Держи. — Он сунул мне поводок, заусмехался снова, радуясь моей растерянности и своей щедрости. — Вспоминать меня будешь.
Я осторожно взял поводок, следя за глазами собаки, спросил:
— Он ничего?..
— Ничего. Веди в лодку. Пока довезу, познакомитесь немножко. Звать его Мирл.
Мирл охотно прыгнул в лодку, выбрал посуше место, лег. Я присел возле него. Кавун оттолкнулся веслом от берега, завел мотор.
Ехали в тумане, огибали острова и косы, чуть не столкнулись с «мотодоркой», тащившей две рыбницы. Ехали неспешно, осторожно. И все это время я знакомился с Мирлом. Он положил голову на лапы, мигая коричневым глазом, поглядывал на меня. Он был огромен и красив: в желтых и черных пятнах, с торчащими ушами, с загнутым в кольцо пушистым хвостом. Шерсть у него уже вылиняла, — наверно, хозяин хорошо кормил мясом, — поблескивала. Я шевелил губами, разговаривал с Мирлом. Под конец он позволил, погладить себя между ушами.
Лодка по высокой воде подплыла к самому обрыву, я выпрыгнул, подтянул нос. Перемахнул через борт Мирл, и вышел на берег Кавун. На прощанье помолчали, покурили. Мирл оставил в кустах меты, запомнил место.
— Пойдет? — спросил я.
Кавун потрепал Мирлу холку, проговорил несколько нивхских слов, из которых я понял одно: «Урд» — хорошо.
— Давай так, — сказал он мне. — Сразу бегом. Оглядываться не надо. Беги, пока не устанешь. Так он забудет. Давай…
Я дернул поводок, побежал в гору.
— Живи! — крикнул Кавун.
Мирл рванулся, натянул поводок, и мы скрылись в кустах стланика, под лиственницами.
Впереди, далеко за лесом, погромыхивал поезд.
У меня в комнате тихо, уютно-сумеречно от пригнутой настольной лампы. За окном ни ветра, ни тумана.
Я мерю свои четыре половицы между столом и дверью, а Мирл лежит у раскладушки, во сне подергивает носом, длинно вздыхает. Я хожу и думаю о своей беседе с редактором — она то успокаивает меня, то обидно тревожит. Я чего-то не понимаю или придумываю себе непосильные трудности. Неужели всем так не везет с первыми корреспонденциями?..
Еще в поезде я начал писать очерк. Через три дня показал редактору.
— Не пойдет, — сказал он. — Много экзотики. Газета — не художественный журнал.
Я написал статью. Редактор огорченно покачал головой:
— Много проблем и отсебятины. Не соответствует действительности. Лично выяснял — звонил Лапенко, Мамоновой. У них нет особых претензий.
— Так и ответили?
— Да.
Я отыскал заметку, которую сочинил в Чайво, переписал ее, выбросил громкие слова, упростил содержание; принес в редакцию.
— Это другое дело, — кивнул редактор. Он попечалился над заметкой, кое-что вычеркнул, подправил и отослал в набор.
Сегодня я прочитал в газете:
Рыбаки национальной ловецкой артели «Восток» берут богатые уловы. Одна-две недели решат судьбу путины. Колхозники понимают это и покидают тони только для того, чтобы обсушиться и отдохнуть. Организована доставка горячей пищи на тони. В первых рядах идут комсомольско-молодежная бригада Николая Тозгуна и бригада опытного рыбака Чанхи, три года подряд удерживающего первенство. С каждым днем ярче разгорается пламя соревнования. На передовиков равняются отстающие.
Но есть и неполадки, которые мешают чайвинцам в их самоотверженном труде. Рыбозавод «Ныйво», обязавшийся своевременно принимать и вывозить отловленную рыбу, не всегда четко справляется со своей задачей. Были случаи, когда не хватало соли, бочкотары и т. д. Надеемся, что руководство рыбозавода примет надлежащие меры, устранит недостатки».
Редактор вызвал меня, ткнул пальцем в заметку, спросил:
— Видели?
— Видел… Но…
— Сколько дней в командировке были?
— Восемь.
— Отдача маловата. Восемь дней на заводе — знаете что?
— Знаю.
— То-то. Хорошо, что доходит.
Редактор помолчал, погрустил, глядя в окно, за которым сияло чистое теплое небо, а у магазина напротив смеялись легко одетые, смуглые от солнца женщины, сказал мне:
— В общем, для начала ничего. Сойдет.
И он улыбнулся: поддержал начинающего товарища.
1963
БЫЛ ЛИ ТЫ ЗДЕСЬ?..
1
О, привет, привет! Как? По такому снегу? А машину где оставил, в поселке? Я так и подумал. Долез, дополз. Ну, давай сюда, на твердое. Держи руку. У-у, замерз! Откуда в мою глушь, даль, туман и мороз? Из Москвы? Да как ты там оказался? Летом приезжал, неделю жил, после осенью я тебя в Южном видел. И вот… Ладно, потом разберемся. Знакомь со своим дружком, шофер, наверно. Хорошо, рука крепкая — парень вроде ничего. И смеется приятно: сразу вижу, выпить и закусить «не любит». Это тоже мне нравится. Сейчас соорудим, погреемся… и поговорим, как поговорим!
Ну, прошу в дом. Что, осмотреться сначала хочешь? И это правда — как-никак, а родные места. Какой раз приезжаешь? Третий? Значит — родина. Тянет что-то. Посмотри, посмотри. А я постою, помолчу. Видишь, снег какой — прямо горы белые. Домишки наши маленькие стали, будто увязли. Деревья тоже. Летом-то помнишь какие они — под небо. Теперь и не шумят вроде. Глянь на заводишко наш. Он тебе нравился, ну опять же летом — голубой, длинный, стеклянный; вода журчит. Теперь под снегом весь, завалило, да это и ничего: икра проклюнулась, мальки в питомник спустились, дремлют, и света им немного надо. Ты это и сам знаешь. Словом, гляди не гляди — не тот пейзаж. Мне даже как-то неловко, будто застал нагишом: все летом меня видел, когда я в полной форме, дурной от работы, заезженный, как кляча, худой, злой, но проворный, на все меня хватает: могу и обласкать сердечно, и матом обложить, если что не так. Словом, когда у меня порядок душевный. Другое дело сейчас: обленился, сплю, пью, хоть и противно одному к бутылке присасываться. Привык к такой жизни, годы научили. Лето — горячка, зима — спячка. Есть, конечно, и теперь кое-какое дело, но так себе… Потому и говорю: застал ты меня не в форме. Уж не придумал ли ты сам — посмотреть меня зимой? Ладно, не допрашиваю. Все равно рад. Смотри сначала зиму, потом меня. Вон, видишь, между сугробами пар — это наша речка на перекатах дымится, от нее и деревья белые, инеем обросли. Пушистей, чем летом, правда? А чуть подует ветерком — посыплется пороша, легкая, искристая, и долго висит в воздухе, моросит на сугробы. В ней иной раз радуга загорится, пылает среди лиственниц, чудно как-то. А морось едкая, колючая, льдинками лицо сечет. Ну, это уж совсем ни к чему я завел, в художества ударился. Глянь лучше за огород, вон моя лыжня едва виднеется — так все здесь чисто, — это я на речку хожу, речку ты знаешь — Таранайка наша. Где плотина, забойка. Там я рыбалю, проруби долблю. Хорошо корюшка берет. Мы с тобой туда еще сходим. Ты лес посмотри, что на берегу. Тополя как веники-голыши, липы как метлы, а березки как в парной исхлестаны. А вместе все — царство Берендея, русская народная сказка, хоть и Сахалин здесь. Прислушайся. Нет, хорошенько, до звона в ушах. Ну? То-то! Это лед трещит, будто хрустальные стаканы лопаются. Таранайка тебя приветствует.