Выбрать главу
Ленинградка Зина, Ты из магазина. Нам, лесным и старым, — Новенький подарок.

По форме не очень чтобы, зато содержание соответствует действительности. Полный реализм. Не то что у этих разных модерняг. Прислали бы их к нам на перевоспитание. Я — теорию, дед Никифор — жизнь. Зину привлечем — возьмешь на себя народные песни и пляски? Не знаешь? Вот те на. Может, и знать не хочешь? Тогда ты с ними, с этими… Ладно, закури, ножку на ножку закинь, поболтаем, как в кафе-мороженом «Космос» на Горького. Вам крем-брюле, по двести? Эстеты! Я просто — сливочное. А может, шампанского? Не стоит!.. Такая компания, и девушка одна на двоих. Как в песне: «Девушка, какая девушка!..» О, Зина покраснела и колени спрятала. Обстановочка не та: в лесу колени не играют, здесь обнажения грешны. Здесь человек чувствует, что он уже не природа, и ему хочется молиться.

Опять меня занесло и накренило, как хлипкое суденышко на волне. Пойдемте лучше закусим, разом и все распахнем души и тогда поговорим. Кто против? Зина — за: любит эту работу. Писатель — против. Нарушает принцип коллективности. Объяснитесь, дорогой товарищ. Что? О плотине рассказать?.. Да, обещал, но, может, после? Сейчас, немедленно? Подумать, какой интерес! Во, и Зина примкнула к этому мелкому отщепенцу. Тоже о плотине хочет узнать, чтобы потом вздыхать и рассказывать, какой талантливый изобретатель спивается на Таранайке. Ладно, слушайте мою сказку о самом себе.

Было это тогда, когда я терпел свою жену Верку, она терпела меня, сын Колька натирал животом и коленями пол, а Машеньки и совсем не существовало. Время смутное, непонятное для меня: я еще жидкий, сырой был, как непропеченное тесто. Кто я, что я — не понимал. И тут Верка, погоняв меня по книжкам, выдвигает директором (теперь я понимаю, как она здорово придумала). Сначала меня не ставят: образования специального не имею, — но Верка пробивает все стены и простенки и приводит меня к власти. Десять человек подчиненных, заместитель — родная жена. Что делать? Творить, удивлять, низвергать! Власть, она на то и дается, чтобы оправдывать доверие ближних. Я и сказал ближним: мне не нравится ваша тихая жизнь, безделье и безвестность. Жалкие таежные мещане. Мне не нравятся ваши пять миллионов икринок, в будущем году заложим десять. Как? Не согласны? Тунеядцев не держу, прошу по собственному желанию… Ну и поднял народные массы. Расширили, удлинили цеха, очистили от валежника речку, устроили фильтры — и к осени дотянули до девяти миллионов икринок. Заложили — чуть себя не уложили. Спросите деда Никифора об этом времени — плюнет, рассердится и убежит: вот как поработали. Память прощает, а шкура помнит, если ее заживо сдирали. А я в раж вошел. Кричу на каждого, руковожу, баб матом вдохновляю, мужиков — за грудки, кому и в морду суну, если не вовремя спиртишки хлебнул. Власть нервы портит. Но порядок, дисциплина была — как у старшины в роте. Никто не жаловался, жена довольна, заработки приличные, вода течет, время тоже… В июне следующего года перегородили Таранайку плотиной, устроили забойку, взяли повышенные обязательства, а через две недели, перед самым ходом горбуши, плотину снесло: в горах прошли сильные дожди, вода в речке поднялась, понесла кряжи, бревна.

Тут-то я и познал власть с другой стороны. Народ зароптал, дед Никифор, вконец замордованный, сказал мне: «Рано речку перегородил, все в стакановцы лезешь, а здесь у тебя, — он постучал пальцем себе по лысине, — как у хрена моржового». Я даже не выматерил его. Авторитет мой пал. С утра я уходил к речке, сидел, страдал. Вода не утихала, бурлила, и ей навстречу уже поднимались косяки горбуши. Бились о камни на перекатах, выпрыгивали из воды. Строить новую плотину, вбивать сваи, — а плотины были ряжевые, свайные, — когда ее поставишь, да и кто еще раз полезет в холодную воду… под моим руководством. Надо уходить или что-то придумать. Мой эгоизм стал сжирать меня: ни туда ни сюда не могу сдвинуться. А время — как сквозь песок вода… Я бродил с дурной головой и небритый. Верка очнулась, забегала, заговорила. Съездила в район, выпросила рабочих, подняла своих, стали рубить лес, вбивать сваи. Со мной она не советовалась, презирала меня: я не уберег ее семейный покой, на который, она считала, имеет право. Краснея и дрожа, она сказала мне одно слово: «Дурак!»

Я не стал директором. И работать не хотел. Плотину поставили без меня, рыбу забивали, икру закладывали тоже без меня. К поздней осени едва набрали пять миллионов. Пришла тихая, длинная зима. Я пил, каждый день собирался уйти из Таранайки. Верка не разговаривала со мной, обходила меня, как пень, а если все же натыкалась, во рту у нее закипала слюна. Весной я стал ходить к Таранайке, садился на берегу, смотрел. Неслась большая вода, шумела, успокаивала. Как-то я сидел, смотрел на мелькание затопленного водой тальника: над ним проплывали карчи, бревна — топили его, но он снова, упрямо, невредимо поднимал свои тонкие ветви. Мне подумалось: вот бы такую плотину! И пусть плывут бревна, карчи… Тут же на песке набросал чертеж: тальниковые прутья одними концами крепятся к опорному брусу на дне речки, другими свободно стелются по воде… В маленьком ручье, впадавшем в Таранайку, испытал свою «тальниковую» плотину. Получалось хорошо, но тальник скоро намокал, начинал тонуть. Надо было его заменить. И я придумал решетчатые щиты: сквозь них хорошо проходит вода, их можно крепить к опорному брусу на шарниры и они легко погружаются и всплывают. Тот же тальник — только модернизированный. Просто, «как мычание», и я замычал от радости.

Ну, а дальше вы знаете. Рыба упирается в щиты, останавливается, зреет, и мы впускаем ее в ловушку, потом в садки, которые строим у берега.

Ясно? Вопросов нет? Почему не видно восторга на лицах? Зина губы кривит: примитив! Но учти, милая, никакие ученые до меня этого не придумали. Писатель интересуется, что потом было? Слава, дорогой. Патент, деньги и слава. Как полагается. И власть вернули. Первые два года разъезжал по рыбоводным заводам, ставил свои плотины; на Сахалине, Курилах, Камчатке. Прошу к столу, дамы и джентльмены.

4

Выбирай лыжи, подгоняй по ноге. Палки тоже. Идти хоть и недалеко, а все равно — идти. Лучше, когда не трет, не тянет — душа не мается, идешь, как летишь над снегом, будто сверху все видишь. А посмотреть есть что. Зимний лес только издали мертв. Пойдем как раз в тот распадок, где в ручье форель ловили. Помнишь? Еще твой друг долговязый с берега свалился, на костре портки сушил. Вот туда и пойдем. Там у меня петель тридцать расставлено. Какой-нибудь дурной зайчишка обязательно голову всунул. Без добычи не бываю. Да и смешно: тут же их пропасть, беляков. Летом пса в огороде привязываю. Капусту, горох и прочую зелень дотла сжирают.

Готов? Хорошо. Что-то Зина не показывается, вчера собиралась с нами. Ладно, догонит, если размяться захочет. Двинули полегоньку. Скрип-скрип, хлоп-хлоп… Держись рядом, здесь две лыжни: с Машенькой вдвоем ходим. Лыжи не поднимай, пускай как лодки по воде. Шша-шша… Настроились. Теперь разогреемся, полегчаем и по-особенному, легко и откровенно, заживем по тайге.

У тебя уже закраснелись щеки, заиндевели брови. Ты еще, братец, здоров и юн. У меня трудно краска проступает: кожа толстая, кровь темная. Буряк буряком… Слышишь, лиственницы потрескивают? Сейчас от солнца — кора отогревается, вечером — от мороза. Вокруг талин дырки чуть не до земли протаяли. Бугры розовеют, как от смущения, распадки мрачны и сини. А вот след лисицы. Смотри, как прошила поляну, строчка отменная, мастерица, лапа в лапу — без промашки. В тале куропатки дрались, перья оставили, к ним-то и подбиралась рыжая.

Ну, теперь смотри сам, что увидишь — то твое. Все другое другим останется. А всего сразу никогда и никто не увидит в лесу. Таков он, таков человек. И это, должно быть, хорошо: одно дерево — не лес, один человек — не народ.

Ты хочешь что-то сказать? Я угадываю: у тебя немеют глаза и притупляется слух. Мои слова отскакивают целехонькие, нераспробованные. Понимаю, тебя не лес — жизнь моя интересует. Прошлая, конечно. Думал — сегодня передохну, увиливал, надеялся. Жалею, что вообще согласился. На радостях, в первый день… Вечности потребовал, литературного бессмертия: отрази, донеси мою ценную душу, сделай из меня вещь на века. Чепуха, хмельной бред, начитался художественных очерков. Ценная душа не знает, что она ценная, и не ценит себя. Тем более не заботится о бессмертии. Со мной другое: просто каждому хочется хоть чем-то остаться на земле… Об этом я уже, кажется, говорил. Не буду. И о себе не хочется говорить: что-то понемножку ускользает, где-то я вру, недоговариваю, переговариваю — получается жизнеописание некоего человека, гибрида, и Кочуева Степана только чуточку в нем, понюшка табаку. Чиха не выйдет. Ну, что скажешь? Как быть? Рассказывать? Пользуешься слабостью, знаешь: обещал — не откажусь. Но теперь прошу фамилию мою не упоминать. Создавай образ.

На чем мы тогда остановились? Я в рыбаки пошел, на заездке работал. Знаешь, что такое заездок? Это стена из свай и берда — тальниковых решеток. Длинная стена, от берега до фарватера. Рыба упирается в нее, хочет обойти и попадает в ловушку, которая в конце заездка. Ловушка буквой «Г», поэтому глаголью называется. Работал на переборке и жил там же — в дощатом домике. В шторм сильно раскачивало сваи, и домик плавал всю ночь на холодных, шипучих волнах. Работал — спал, работал — спал. Так и запомнился мне заездок.

Служить взяли в сороковом году. Попал в пехоту. Даже здесь, на Сахалине, сильно пахло порохом. Шевелились на границе японцы. И муштра была крепкая, настоящая. Впервые я узнал, что такое усталость и забота: мать присылала уж очень утешительные письма, старшина не любил меня за то, что я всегда улыбался, — придирался, давал наряды вне очереди. Была у меня такая привычка — усмехаться. Теперь-то и не припомню почему. Едва ноги волочу, озверею от усталости, голода, а подзовет старшина — стою и улыбаюсь. Он орет, трясется, всучит мне наряд «за непочтение» и тихо, сквозь зубы, скажет: «Вы идиот, Кочуев, ваше призвание — ассенизация отхожих мест». Как-то я пришел доложить старшине о выполненном наряде. Он чуть отступил, наморщил нос. Я захохотал в его румяное лицо. Вскоре меня перевели в другую роту: наверно, позаботился старшина. И стало хорошо. Нового старшину я никак не интересовал, был для него «массой», он даже объявил мне благодарность за первое дневальство: я до блеска натер отхожее место.