Выбрать главу

— Можно к вам, дети мои? — Он почти неслышно проплыл к столику, положил на стопку листов обтрепанную, вздувшуюся тетрадь, сел на край кровати у ног Ивана.

Наська впервые так спокойно и близко видела брата Василия. Он сидел ссутулившись, скрестив на коленях руки, смотрел из-подо лба пристально и вопрошающе. Странный человек… В том, как он вошел, сел уверенно и вместе настороженно, как успокоил свой голос, было много непонятного для Наськи. Черная сатиновая рубаха с глухим воротником, подпоясанная кожаным ремешком, суконные, потертые, но чистые штаны, не новые аккуратные сапоги говорили о воздержании, неприхотливости, и это вызывало робость, смущение перед ним; а глаза, всегда быстрые, пристально-внимательные, свежие щеки с красными прожилками (как у часто пьющих), расчесанная двумя клиньями, взлелеянная борода и без сединки, плотные волосы на голове настораживали, заставляли думать: «Он такой же, как все». Наська упрямо присматривалась к брату Василию, краснела, однако не опускала глаз. Ей хотелось сейчас же «распознать» и больше не бояться его.

Василий медленно отвернулся к Ивану.

— Дорогой брат, — заговорил он, охватив рукой, будто спрятав, бороду и кротко наклонив голову, — помогает ли тебе молитва? — И, не требуя ответа, продолжал: — Бог слышит страждущих и болящих, но помогает верующим… — Минуту молчал, прислушиваясь к собственным мыслям. — И еще скажу тебе, брат: отныне нашим уставом разрешается братьям и сестрам читать книги любые, посещать кинофильмы разные, говорить речи на собраниях общественных… По желанию это все, для молодых и не в ущерб вере. Разъясни это, брат, Насте, пригласи ее в нашу семью. Потеснимся, примем заблудшую овечку, породнимся во Христе.

Встав и чуть поклонившись туда, где стояли костыли, брат Василий пошел к двери. Наська смотрела в его широкую, с покатыми, тяжелыми плечами спину, и ей припомнилось: «Войдите через узкую дверь, ибо широки врата и широка дорога, ведущая к гибели, и многие идут туда. Но узок вход и узка дорога, которая ведет к жизни, и лишь немногие находят ее». И смутно, тоскливо стало у Наськи на душе. В какую жизнь? В какие врата? Истинно ли верующий брат Василий?..

Наська хотела обо всем этом спросить Ивана, глянула на него и раздумала. Иван, немо улыбаясь, смотрел на закрытую дверь, его глаза были полны удивления и благости, и весь он ушел в какую-то восторженную забывчивость. Наське стало жаль Ивана, жаль себя; чувствуя, что в ней снова накипает озлобление против брата Василия, она тихо позвала:

— Ваня…

Иван, придя в себя, как-то свысока, отчужденно посмотрел на Наську, решительно проговорил:

— Слышала, братьям все разрешается.

— Ваня, — злясь, сказала Наська, — ты когда поедешь в больницу?

— А что? — быстро оживился Иван.

— Надо.

— Когда твой отец лодку даст.

— Возьми меня с собой.

Иван резко привстал, забинтованная нога, как позабытая, свалилась с валика, щеки порозовели от боли.

— Убежать захотела, да?.. — В напряженных глазах Ивана был страх, подозрение, нервное исступление. — А ты моя невеста. Забыла? Отец твой обещал, божился… У меня, может, из-за тебя все это… — Он протянул бледную руку к ноге.

— Что ты, Ваня! — перепугалась Наська. — Я на один денек, с тобой вернусь. Увижу Маришу — и домой. Так хочется…

Иван с сомнением и опаской присматривался к Наське, о чем-то думал, подергивая сжатыми губами, потом сказал:

— Побожись.

— Ей-богу.

— Ладно уж. — Иван утомленно откинулся на подушку, закрыл глаза.

— Только поедем с Сашкой Нургуном, не будем у наших просить, да им и некогда. Сашка скоро приедет.

— Засмеет этот комсомолец. Такой языкатый.

— А мы помолчим, Ваня. Смирение — наша защита.

— Ладно уж, говорю.

Иван не открывал глаз. Трепетные волны света бежали по потолку из угла в угол, и на лице Ивана появлялись и исчезали еле заметные блики; казалось, оно вздрагивало от беспокойных, трудных мыслей… С весны не заживает у Ивана простреленная ступня, но отцы редко возят его к врачам, а положить в больницу и вовсе сердито отказываются.

Наська встала, потихоньку вышла из комнаты. На кухне переговаривались Валентина и брат Василий. Тонька нудно выпрашивала у матери конфетку. В пахучих сенях, устланных свежим сеном, копошился, повизгивал жирный поросенок.

Наська шла под гору, потом брела через речку, солнце грело ей плечи и голову, остывшие в доме, и думала об Иване. Она вспомнила, как ждала его из армии. Нет, он никогда ей не нравился. Она дружила с Петькой, сыном председателя, а Иван ревновал ее, обещал поколотить, но это было так давно, и смешно теперь… Наська ждала Ивана, точно свежего ветерка в душный день в Заброшенках. Приедет — и все не так станет. Нет, не совсем не так, а как-то по-другому, чуть лучше. Может, веселее. Ведь в Библии сказано: «Ешь с веселием хлеб твой…» Иван словно бы обманул Наську, и сильнее хотелось ей за это чего-нибудь запрещенного, недоступного. Чтобы вспоминать, замаливать грех, чтобы иметь что-то тайное в душе. А после все равно, после она будет просто жить.

Мать мыла корову около сарая, поливала ее теплой водой, сметала со спины и боков жесткой щеткой мутную жижу. Корова, опустив голову, прислушивалась, умно кося, помигивая глазом.

В своей комнате под кроватью Наська увидела чемодан, открыла его — в нем лежали отглаженные платья, полотенце, мыло и пузырек с какими-то старыми духами. Все пахло свежим, стираным. Наська опустилась на колени перед чемоданом, у нее перехватило дыхание от нежного, благодарного и жалостливого чувства к матери.

7

Грибы можно солить, мариновать, сушить. Их можно продавать на рыбокомбинате, в городе. Грибы берет Сашка Нургун для своих знакомых. Их покупают в Заброшенках рыбаки и охотники. Были бы грибы!

А грибов на Сахалине много, особенно моховиков. С мягкими шляпками, чуть липкими сверху и сырыми, пухлыми снизу, на тоненьких крепких ножках, они поднимают упрямыми лбами прелые листья и лиственничную хвою по сухим мшистым буграм у речек, по склонам сопок, распадков. Живут недолго, но смело и сочно. Живут стойко, пока соленый туман не отравит их, а потом шляпки опускают обмякшие края, опадают, и долго еще зачерствевшие ножки-пеньки чернеют на тусклой зелени мха. Грибной смрад, сладкий и печальный, выносит ветер навстречу запоздавшему грибнику.

Не зевай! Бабы, девчата, ребятишки с корзинками и ящиками за спинами идут на свои «запримеченные места».

Заготовители нанимают грибников, артельно посылают в тайгу. Движутся артельщики вверх по речке, собирают на буграх грибы, относят в мешках к берегу, высыпают в воду. Речка сплавляет их к поселку, к деревянной запруде. Здесь вычерпывают сачками промытые, обколоченные на перекатах грибы, солят, маринуют.

Мать, Валентина и Наська шагают по тропинке в гору. Наська забегает вперед, останавливается, ждет. Мать легко, ловко переставляет худые, в разношерстных чеботах ноги, а когда поднимает голову, видны ее серые, совсем еще молодые глаза. Валентина отстает, дышит с надрывом, и кофта на округлых плечах темнеет от пота.

Наська смотрит вниз, на речку. Даже отсюда заметно — бьется на перекатах кета: вода взбаламучивается, накатывает на берега белую пену. Над рекой кричат, мечутся чайки, грузно слетают к воде вороны, на елях хищно затаились серые орланы-белохвосты. Сегодня около самого поселка видела Наська на песке большие, залитые водой медвежьи следы.

Ход кеты — таежная горячка. Жадно насыщается зверье и птицы. Без устали работают на «тони у коряги» отец и Коржов.

А у женщин — грибной день. В поселке оставили Тоньку да приспустили на длинных цепях дворовых псов. Тонька — плохая хозяйка. Что-нибудь позабудет сделать, что-то сделает не так, бегая по берегу и высматривая проезжих рыбаков из города. Но все-таки подаст Ивану еду, загонит к вечеру коров, бросит курам зерна. Наська не дает Тоньке книжки, говорит — «испачкаешь». А Тоньке обидно, она уже букву «А» пишет, брат Василий научил; буквой «А» она исчертила весь песок у моря.

Наська думает о Тоньке, о том, как купит ей скоро на платье ситцу — большими розовыми цветами по голубому полю — и сама сошьет. Может, купит ей школьную форму… Ах, какие у Тоньки будут глаза!

Выбитая тропинка мелеет, скользит поверху, чуть приминая мох, и скоро совсем растворяется. Лес пустеет, светлеет — темные ели и пихты остались позади, на пологом склоне горы; здесь каменные березы с черными стволами и белыми сучьями, молодые, сыплющие желтую хвою лиственницы. Здесь грибы.

Смотри налево, направо, — у корней деревьев, в кустах багульника, по одному и семьями, глядят на свет моховики. Подойди, поддень снизу пальцами шляпку, и если ножка не останется в земле, — значит, хорош: и солить и сушить можно. В Заброшенках больше сушат, потому что все артели маринуют. Маринованные грибы — в каждом магазине, а попробуй купи сушеных на Сахалине. Их только из Москвы отпускники привозят.

Наська кланяется каждому грибу, торопится, выбирает шляпки покрепче, покрасивей. Мать и Валентина медленно разгребают траву, бережно ощупывают грибы; изредка разгибаясь, закатывают отяжелевшие глаза к небу, мнут руками поясницы, стонут. Но работают жадно — кто больше, кто лучше. Валентина отстает, краснеет, сердится. Наська выхватывает у нее из-под рук, радуется: «Какой красавчик!» — и еще больше злит ее. Валентина знает, что ей помогут набрать полный мешок, и все равно задыхается от обиды.