Выбрать главу

Много ли пьют, все ли пьют на его родном заводе, предприятии? Женщины почти не в счет, хотя, если подумать, девчонки теперь не отказываются от вина. Парни, мужчины — пьют. По-разному, но пьют. Совсем не берет в рот Сема Зворыгин, странный человечек, больше, кажется, некого вспомнить из близких и дальних знакомых.

— Как тебе сказать? — после молчания повторил Сватеев. — Есть и трезвенники. А пили ведь всегда, Маша. В Америке, говорят, похлеще пьют. И в Сутиме, помнишь, водки не было — брагу варили.

— Бражка слабая.

— Цивилизация, Маша. Машины, скорость, суета, вино. Люди жадно стремятся ко всему этому. Цивилизация на роду нам написана. Когда эвенки бродили здесь по тайге, олешек пасли, злых духов боялись, добрым молились, шаманов слушались, — водки не пили, правда? Все трезвые были.

— Старики рассказывают: какие-то грибы горькие ели, пьяные делались.

— Вот! — засмеялся Сватеев, встал, прошел к окну, за которым зеленела картофельная ботва, грядки лука, моркови. — Значит, всегда, всем хотелось опьяняться. Другое дело — культуры не хватает. Я бы сказал: культуры алкоголя. Опьянение — благо, обращенное во зло: доступным, легким стало для всех. А сдерживаться не научились. Алкоголь застал нас врасплох.

— Очень правильно вы говорите. — Маша вздохнула, поднесла к глазам платок (видно, вспомнилось что-то нехорошее). — Как будем жить?

— Пора учить сдержанности. Всех. Лучше со школы… Вот же, научились эвенки картошку сажать, коров доить, на самолетах летать.

— И водку пить.

— Это не хуже горьких грибов. И дом — лучше чума. И врач — лучше шамана. Только скажите, Маша, почему у вас в доме — ни кумалана, ни шкуры, ни оленьих дошек, хотя бы детских? Все магазинное, привозное. Даже валенки, вижу, новые, к зиме припасены. Разве в них удобнее, чем в камусных торбасах? Ну хотя бы тапочки домашние: как хорошо расшивали их женщины… Неужели во всех домах так?

— Так.

— Ну почему? Я вот и на память купить ничего не смогу.

Маша взяла чайник, отнесла на кухню, подбросила в плиту дров, вернулась. Поправила подушку под головой Семена, села на край дивана.

— Никто пачкаться не хочет: шкуру надо скоблить, мочить, сушить. Потом шить, потом вышивать. В квартире запах будет, как в чуме. Дети не хотят дошки носить — в магазине, говорят, пальто купи. Мы не дикари уже, говорят. А вам я найду что-нибудь, у стариков есть пока.

Сватеев смотрел в окно, — там все еще держалось солнце, не подул верховой ветер, и зеленые космы лиственниц затрепались, спутываясь, плотно шумя. От этого сделалось как-то глуше, пустыннее. Даже легкий водочный шум в голове казался звучанием беспредельной тишины.

Да, все просто и понятно: эвенки жили тяжко, едва посильной была им природа, кормились мясом, рыбой, одевались в шкуры. И надоело им это за тысячи лет. Они отдыхают теперь в веселии, часто буйном, диком. Необходимо время, прошествие времени, чтобы оглянуться, вспомнить предков, их легенды, ремесло. И конечно, привыкнуть к новой жизни. Смогут ли?..

На диване зашевелился и сразу вскочил Семен. Потер кулаками глаза, увидел Сватеева, очень обрадовался, протянул обе руки:

— Дорово, друг! — стиснул Сватееву ладонь, потащил к столу. — Жинка, давай нам поправиться.

Маша принесла бутылку, рыбу, миску мяса, сама налила рюмку, предложила выпить. Она решила, наверное, сегодня не перечить мужу, да и по обычаю северному: пока гость в доме — надо его угощать. Выпила полную рюмку, задохнулась:

— Ой, умру!

Семен и в самом деле «поправился», стал почти трезвым, спокойно, рассудительно говорил. Сватеев спросил его о председателе Колгуеве — что за человек, как руководит. Немного помолчав, Семен ответил, что «в общем, однако хороший руководитель: который раньше был — алкоголик этот никому не мешает, сидит в кабинете — пусть сидит». С приходом Колгуева, оказывается, начал постоянно выполняться план, утвердились хорошие заработки, председатель «пробивной», в районе, в области его знают; достал подвесной мотор каждому рыбаку, электромоторы на плот, вытребовал опытного ветеринара для стада; построил новый клуб, дома строит.

— Один у нас непьющий, — сказала о Колгуеве Маша.

— Вот, иногда достаточно быть непьющим…

— Правильно, — кивнул Семен, — первый такой. — Он постучал по столу. — В стадо не приехал, олешек боится.

Маша смеялась, говорила, что там Колгуеву делать нечего, в палатках грязно, пастухи едят одно мясо, мошкара кусается, медведи бродят, а он человек городской, костюм любит носить культурный, есть бригадиры, пусть ездят, ему в поселке дел хватает.

Сватеев слушал Семена и Машу, дивился их вполне чистому русскому языку, наконец спросил:

— По-эвенкийски-то вы говорите?

— Иногда, со стариками, — ответила Маша. — Зачем? Приезжал один раз лектор, хотел по-эвенкийски лекцию прочитать. Смешно получилось: русские слова ломал. У нас-то слов мало. Даже старики смеялись.

— А помните, нам эвенкийский преподавали? Как иностранный.

— Теперь английский учат. — Семен повернулся к двери детской комнаты, крикнул: — Светланка, иди сюда. — Появилась смущенная, рослая, худенькая девочка, с черными тугими косичками. — Спроси ее по-английски — все ответит. Спроси, что такое унаткан[10], — не знает.

— Я бы учил обязательно, — сказал Сватеев, поднимаясь. — Ну, разрешите откланяться, спасибо. — Он вынул блокнот, написал свой адрес, подал листок Маше. — Прошу в гости, если соберетесь в Москву.

— Так хочется… — вздохнула Маша.

— Соберемся, — тряхнул жестким чубом Семен. — Когда есть друг…

— Встречу, провожу. — Чуть подмигнул Семену. — денег подкопи. Маша магазины изучит, а мы… в «Пекин» тебя приглашу, ресторан такой рядом с моим домом, салат «Дружба» закажем — медузы, водоросли, креветки… Пить не будем. За дружбу немножко. Как?

— Ладно. Немножко. — Семен мизинцем и большим пальцем отмерил солидную дозу, засмеялся.

Вышли на крыльцо, Сватеев хотел проститься и тут вспомнил, что намеревался спросить, все думал спросить и откладывал, не решался, забывал, а сейчас надо спросить, потому что другие могут этого не знать, да и стоит ли с другими об этом говорить. Он подумал, как бы полегче, попроще выразиться, и прямо спросил:

— Чуть не позабыл. О Тамаре Паттерсон. Что с ней? Жива ли она?

— Ой! — вспыхнула острыми щечками, замигала, поднесла к глазам платок Маша. — Думала, вы уже не помните ее. Стеснялась сама сказать.

Спустились с крыльца, тихонько пошла по тротуару и Маша, так же неспешно, вспоминая, рассказала. Ведь было все давно и не так просто все было.

Началась война, мужчин, в первую очередь русских, взяли на фронт. Был призван и муж Полуяновой, учитель физики, а спустя месяца три дошли слухи: он дезертировал, его расстреляли. Еще через какое-то время, совсем недолгое, Полуянова стала жить с Витькой Филимоновым, вроде бы вышла за него замуж, но расписаться не могли: Витьке не было тогда восемнадцати. Тамара Паттерсон, очень любившая Витьку, опустилась после этой его женитьбы, гуляла с кем попало, забеременела, кто-то сделал ей аборт, неудачно, истекла кровью и умерла. Хоронили ее всем поселком, как полагается здесь, Витька бросил в могилу горсть земли, плакал. Зимой он уехал с охотниками белковать, сильно простудился, привезли его с воспалением легких, фельдшер не мог спасти, не было нужных лекарств… Мать Витьки Филимонова уехала из поселка, кажется, в Николаевск, больше о ней ничего не слышали. Полуянова еще два раза выходила замуж. Последний муж, молодой, разбился — разогнал повозку, врезался в лиственницу. А тот, бывший перед ним, сам умер: от старости, говорят.

— Где же кладбище, что-то не могу определить? — спросил Сватеев.

— Там, за баней, — сказал Семен. — Ничего не найдешь: старые могилки стланик закрыл.

Маша и Семен хотели проводить Сватеева, но он, упросив их вернуться домой (Семена опять покачивало), пошел в конец поселка, где виднелась белая шиферная крыша новой бани.

Шел, размышлял, и позабыл о чем, очнулся на покатом бугре, среди оград, крашеных деревянных обелисков, крестов, столбиков с повязанными в виде галстуков выцветшими лентами красного сатина: так примечают могилы сородичей эвенки. Удивился своему как бы неощутимому перемещению через поселок (а ведь кто-то с ним здоровался, с кем-то он даже поговорил немного). Такое состояние Сватеев называл «механическим» и считал, что большая часть жизни человека именно так и проходит: человек живет, делает все точно, правильно, говорит, советуется — и забывает, вернее, не помнит этого. Потому, что нельзя помнить себя каждую минуту, нельзя обдумывать каждое движение, шаг…

Кладбище было маленькое, деревянное, могилы теснились на старой вырубке, крайние, с почернелыми оградами, виднелись из-под широких лап стланика, словно бережно покрывавшего их.

Ни шороха, ни птичьего свиста: тайга бедна певчими птицами. Лишь отдаленный, неумолкающий, угрюмоватый шум лиственничной хвои.

Вот свежий, глинистый холм. Ни ограды, ни надгробья. Сватеев тронул ботинком подсохшую глину… Так это елькинский работник! Боже мой!.. Пришел неизвестно откуда, хотел убить, сам напоролся на острие ножа, лег в эту глину; дружок сбежал… Судьба? Случай? Может быть, заранее, при рождении, Елькину было начертано — в семьдесят лет убить человека?..

Сватеев обошел кладбище, осмотрел каждую могилу. Их было не больше десяти. Почему такое маленькое кладбище? И вдруг понял: старые могилы накрыл, как бы пожрал, стланик, ему помогли багульник, голубичник, мох. По едва приметной тропке Сватеев зашагал в кусты, густо разросшиеся по склону, и начал замечать то там, то здесь мшистые бугорки, вроде бы холмики, возвышения… Все это можно принять за кочки, наросты мха, но Сватеев уже знал: да, здесь было кладбище. Здесь похоронены сутимцы, умершие в тридцатых годах: Андрюшка Шестопалов от дикой смородины, жена засольного мастера при родах, старики своей смертью, а потом Тамара Паттерсон и Витька Филимонов. Среди этого кедрового стланика, отяжеленного недозрелыми красноватыми шишками, мощного, стелющегося, живучего.

вернуться

10

Унаткан — девочка (эвенк.).