Выбрать главу

Синели капли голубики, желтели капли морошки; черной ягодой осыпала кочки шикша; и всюду грибы: сыроежки, маслята, моховики — чистые, свежие.

Сватеев сел на старый сухой пенек, положил у ног плащ, сбросил берет. Он чувствовал, как затихает, слабеет его душа, тело освобождается от болей, тяжести.

«Здравствуй, Витька. Ты где-то здесь, близко… Узнаешь ли меня?.. Я приехал навестить детство, навестить тебя. Через тридцать лет. Но тебе все равно: ты уже в вечности. Это живым некогда. Я седой, утомленный. А ты?.. Ты тот же, восемнадцати лет, и, конечно, не узнал бы теперь меня. Стар я для тебя, чужой тебе… Давай-ка лучше вернемся в детство, хотя бы на минуту, в то время, когда мы были равны. Согласен? Конечно. Какая тебе разница… Слушай. Вот ты приехал в Сутим, кажется, с кербинских золотых приисков, приехал с матерью, вдвоем. Где вы потеряли или оставили отца — не помню. Может быть, ты и не говорил мне. Поселили вас в пекарне, во второй, жилой половине пекарни… Вчера я искал этот дом — нету, развалился или в войну на дрова разобрали… Вышел ты на улицу в белой матроске с синими полосками на воротнике, в широченных клешах. Сутимская шпана тут же окружила тебя, начала задираться: положено при знакомстве. Ты одного швырнул, другого. А потом я тебе подвернулся. Сцепились. Поначалу вроде бы бороться, но быстро в ход пошли кулаки. Я порвал тебе воротник, ты мне рубашку. И помню — ты все улыбался, подбадривал меня: «Давай, давай, москвичонок!» Тебе кто-то из наших подставил ножку, ты упал. Откуда-то появилась твоя мать и расхохоталась — на всеобщее удивление сутимцев. Сказала: «Ну вот и познакомился, зови ребят чай пить». Ты взял меня под руку, повел к себе. Из ребят, кажется, еще Семен Шустиков вошел, остальные в окна подглядывали. Твоя мать все подшучивала над нами, угощала привозным печеньем; и зубы у нее светились золотыми коронками. Была она крупная, неторопливая. При взгляде на нее — робость брала, это я запомнил. И еще. В комнате у вас во всю стену висела картина, написанная маслом: обнаженная женщина на пурпурной кровати. Теперь-то я знаю: это была копия и, наверное, не очень хорошая с «Данаи» Бланшара, а тогда… Так у меня слились в одно целое: ты, твоя мать, женщина на полотне. Теперь бы я сказал: в вашей маленькой семье был культ женщины…

Длинно у меня получается, Витька. Тебе не надоело? Хотя ты в той юдоли, где уже никуда не спешат. А меня ждет Лера. Да, Лера. Такой человек, женщина. Лет ей немногим больше, чем тебе, а родилась она на двадцать лет позже нас с тобой. Но живет так, будто всегда жила, знала, что будет жить, и встретила здесь меня… Впрочем, к чему это тебе? Ты все равно ее не увидишь, да и мне надо еще разобраться: что такое Лера?

Лучше о том, давнем. Так у нас и пошло с тобой: мы дружили и соревновались. И я отстал — где, когда, теперь уже трудно вспомнить. Но вот это не позабылось. Вы жили в той половине пекарни, которая до вас была хлебным магазином; в стене, разделяющей дом, осталось окошко — через него перебрасывали испеченный хлеб, — наглухо заколоченное. Прихожу я как-то к тебе, ты стоишь у этого окошка, подзываешь меня: «Глянь в щелку». Гляжу, и… даже сейчас меня коробит и тошнит. На полу, на каком-то тряпье, лежит голая, худенькая женщина, а пекарь Данила и два его кореша пьют спирт, бросают жребий, кому следующему… Женщина не шевелится, и я догадываюсь: она бесчувственно пьяна. Я отворачиваюсь, чтобы не узнать ее — ведь она наша, поселковая, у нас все наперечет в поселке, — говорю тебе: «Давай, постучим, крикнем. Побежим на культбазу, скажем». Помню твою спокойную, долгую улыбку: «Ты знаешь, кто она?» Я замахал руками. «То-то. Она сама пришла, понял? А если муж ее убьет или всех перестреляет?..» Я, конечно, что-то говорил, доказывал, а когда бросился к двери, ты схватил меня, стиснул воротником горло: «Дурак, мамсик. Знал бы… Если пикнешь, задушу». Я убежал, бродил по лесу, по берегу моря, мне страшно было вернуться в поселок, казалось — все теперь будет не так, все погибло: люди, жизнь, работа, школа. Домой явился ночью, чуть живой от голода и дрожи. Два или три дня не выходил на улицу, присматривался к отцу и матери: как они? Не переменились? Не скрывают ли чего?.. Потом вышел — не сидеть же вечно дома — и понял: мир не пошатнулся, дома стоят на прежних местах, люди, встречаясь, приветствуют друг друга, смеются, говорят о делах, женщины нянчат ребятишек, бегают в магазин, судачат о платьях… Все было по-прежнему. Ну хоть бы листик один упал с березы. И тогда я почувствовал себя, Витька, жалким и глупым. Впервые. Рыдал, хотел покончить с собой, не надеясь понять жизнь. И, наверное, признал навсегда твое старшинство. Нет, я не простил того случая ни себе, ни тебе, хоть ты и оказался прав и потом смеялся, дразнил меня: «Хочешь, скажу, кто она?» Я не хотел знать, но все смотрел, смотрел на женщин… Может, лучше было узнать? Может, не пришел бы я к тебе сейчас с той нашей общей виной?..

О чем еще?.. О Тамарке Паттерсон? Но о ней я уже как бы поговорил с тобой, когда очутился на тропе… Помнишь, ты встретил нас, увел в кусты Тамарку. И опять я страдал, мучился, хотел умереть… И, как видишь, выжил, воевал потом — не убили, и сюда вот приехал. А тебя нет. Потому что ты уже тогда жил, рано, очень рано начал жить. Теперь мне видно это, теперь мне многое стало понятно. Ты удивишься, если я признаюсь: никого потом я не любил так, как Тамарку. Потому, пожалуй, и простил тебе ее… И еще странность: оказывается, об этой любви знали в поселке, Полуянова до сих пор не забыла, Маша Шустикова помнит… Да, о Полуяновой. Я ведь почти не запомнил ее ту, прежнюю: они с мужем перед самой войной приехали. Кругленькая, свеженькая, суетливая. Зато видел вчера. Что-то жутковатое. Не могу представить тебя рядом с нею. Но может быть, ты любил ее? Может, годы, несчастья сделали ее такой?.. Любила ли она тебя хоть чуть-чуть? Если да — почему заросла, исчезла твоя могила?.. Почему не навестила тебя мать — красивая, веселая, сильная женщина, очень любившая единственного сына? Вы были не в ладах, может быть? Из-за Полуяновой? Однако мертвым принято прощать.

Тебе там все ясно, Витька Филимонов, а я и через тридцать лет мучаю себя: как, почему, зачем? Наверное, только смерть ответит на все эти вопросы…»

Сватеев поднялся, поежился. Понизу сквозил сырой туман, небо сделалось серым, опустилось, и море, будто приблизившись, шумело за кустами.

«Лежи, Витька. А я пойду. Мне надо жить. Это так же обязательно, как тебе лежать. Обязательнее даже. Лежи. Место здесь тихое… Если я пойму, узнаю, зачем мы родились и жили, — приеду к тебе, расскажу».

Поселок заплывал туманом, тонул во мгле. Лиственницы, дома, истонченные, призрачные, промелькивая сквозь белесые клочья, казалось, бежали, стремились в тундру, подальше от надвигавшегося, угрюмо ревущего моря.

Сватеев заспешил к интернату.

— Наконец-то! — сказала Лера, чуть вздрогнув, потому что он неслышно появился на пороге ее комнаты. — Я уж думала: улетел Алексей Павлович… Да Антипкина ходила в магазин, видела вас в гостях.

— Каждому дому — своя Антипкина…

Присматриваясь, Лера подошла к нему, глянула в глаза, как бы спрашивая: «Ну, все в порядке?» Прикоснулась губами к его мокрой холодной щеке, приняла из его рук плащ, берет, отступила немного:

— Устал, да?.. А я уже пять раз подогревала обед. Будем обедать, правда?

— Прости. Не мог отказаться. — Сватеев взял ее теплые ладошки, поднес к лицу, прижал. — Спасибо. Только… Зачем? Не все жены…

— А женам и не надо.

Они рассмеялись, легко поддаваясь шутке. Лера положила на плечо Сватеева полотенце, полила из кружки над тазом, он вымыл руки подогретой водой, припомнив, что точно так же моют руки в казахских юртах — над тазом, каждому полотенце, поливает молчаливая хозяйка. А потом бешбармак, мясо барана, прямо руками. Лера согласилась: мясо, особенно на кости, лучше не ковырять пилкой, брать в руки и обгладывать.

Сели обедать. Лера налила водки.

— Сегодня мне все равно, — сказал Сватеев, чувствуя холод под рубашкой, под кожей, которая казалась сырой, рыхлой.

За окном стало сумеречно. Опять навалился тяжелый туман. Заморосило. В комнате было тепло и тихо, спасительно тепло и тихо, — и Сватеев, помня рыбаков в море, всех, кто не под кровом сейчас, рассказывал Лере о своем сегодняшнем дне, обещал познакомить с Шустиковыми — надо же Лере заводить друзей, — они помогут, поддержат, снабдят мясом, рыбой. Эвенки тут жили и живут, с ними проще. Приезжие — всякие попадаются: списанные, зарабатывающие солидные пенсии, искатели приключений… Сразу надо определить себя, приспособить к работе, здешней жизни. Рассказал и про кладбище, поглощенное стлаником, где понял наконец, что здесь, в Сутиме, была у него первая любовь, был первый и последний товарищ — Витька Филимонов. Находились потом другие, есть другие, но такого уже не будет.

— Знаете, Лера, мне там подумалось: люди брошены на произвол самих себя. И еще вроде стихов что-то я придумал:

Время уходит вместе с людьми, Времени нет без людей.