Выбрать главу

Следователь смотрел в окно, молчал, но что-то едва заметное изменило его лицо — оно расслабилось, стало еще более молодым, маленькое, приплюснутое к жиденьким волосам ухо начало вроде бы прислушиваться.

Медленно, упрямо, словно внушая свое понимание истины, Сватеев начал говорить о первых поселенцах в этих местах, где поначалу нужны были не специалисты с высшим образованием, а простые смертные, умеющие построить теплую хибару, раскорчевать делянку под картошку, приучить эвенков к хлебу, деревянному жилью, выказать терпеливую дружбу; знающие, как поймать рыбу, убить зверя, сплавить лес, обжечь кирпич, сложить добротную печь: не все из них выживали — мучила цинга, гнус, длинные пуржистые зимы, одиночество, подстерегала пуля шаманов; и уже потом в обжитые поселки приехали работники первых культбаз, учителя, врачи — им тоже было нелегко, но уже не так, совсем не так: о сегодняшнем Сутиме и говорить нечего — самолет каждый день прилетает, автомашину колхоз купил, кино, артисты из Хабаровска наведываются. А Сутим — просто поселок, даже не районный.

— Заранее соглашусь, — сказал Сватеев, — была и осталась в Елькине стихийность, передалась от первых землепроходцев: его дед пришел на Амур, сам он подался дальше, в самую таежную дичь. Не прижился он на приисках, в колхозе тесен ему был любой порядок. Делал все, тратил силы не жалея, а пенсии не заработал, ничего не нажил, остался бобылем… И эта, последняя беда наверняка связана с характером Елькина: привык сам судить и рядить, ни на кого не надеясь. По старинке: закон в тайге — сила.

Следователь придвинулся к столу, внимательно оглядел Сватеева, снял, отложил в сторону очки, и стало видно, что крупные стекла не искажали его глаз, — значит, носит он очки для солидности, с неоптическими стеклами. Вновь Сватеев почувствовал прилив крови к голове, хотел подняться и молча выйти, но следователь улыбнулся, тонкие губы показали четыре металлических зуба, бледные десны.

— Отличная защитительная речь, — несколько задумчиво проговорил он. — Особенно последнее, насчет стихийности… А вот сердились вы на меня зря: я не собираюсь Елькина засаживать. Будет суд, разберутся. Ну, если хотите знать мое мнение, — он опять, еще свободнее улыбнулся, — срока старик не получит, условно, может быть… Вас это успокоит?

— Вполне.

— Ну, а нанимать батраков ему запретят.

— Как же он проживет?

— Придется все-таки идти в коллектив. Узаконить свой труд.

— Сможет ли… Впрочем, много ли ему теперь надо? Двадцать — тридцать рублей заработает.

— Вот и подскажите землепроходцу: пусть кончает проходить. — Следователь поднялся, приблизился к окну, открыл настежь створки — над лиственницами засинело небо, блеснуло солнце. Был он довольно рослым, сутуловатым — той сутулостью, которая чаще всего приобретается в детстве от тяжелой работы. — Я ведь местный, из района. У меня дед такой же Елькин. Правда, по старости приутих… А вас я встретил холодновато, да?.. Понимаете почему? Приходят иные, скучающие, себя показать. Да еще из Москвы, подумал. Простите.

Подойдя к Сватееву, он подал ладонь — она оказалась неожиданно широкой и веской, — спросил:

— Когда улетаете?

— Собираюсь завтра.

— Привет столице. И… если захотите узнать о Елькине, напишите мне, отвечу. Вот вам адрес. — Он набросал шариковой ручкой несколько слов на блокнотном листке. — Старик не соберется, да и писака — только фамилию накорябать.

— Спасибо. — Сватеев взял листок», прочел: «Дергачев Иван Иванович». На мгновенно ему показалось, что фамилия очень знакома, он слышал ее много раз тогда, в старом Сутиме («Не Дергачев ли был директором районной культбазы?»), но расспрашивать не стал. — Спасибо, не предполагал такого оборота.

Молодой Иван Иванович рассмеялся совсем уже свободно, по-домашнему, даже языком прицокнул.

— В прошлом году в отпуск ездил, — заговорил, присаживаясь на край стола. — Через Москву. На Казанском вокзале стал в очередь за билетом на самолет, подвигаюсь понемногу, и чемодан свой подтаскиваю, возле ноги держу. Потом какой-то шум начался, кто-то без очереди полез, толкучка. Наклонился за чемоданом, а его нет. Туда-сюда — украли. Пошел искать милиционера, хотя бы пожаловаться. Долго что-то искал, минут двадцать. Веду показать, с какого места багаж похитили, приметы чемодана рассказываю. Подходим, а чемодан мой у стенки стоит, с виду невредимый. Открыл я его — все мои четыре дыни и персики на месте. Одна дыня, правда, ножом разрезана: проверили, не везу ли драгоценности внутри. — Иван Иванович захохотал. — Фрукты-то не понадобились, зеленые были, мне же их везти десять тысяч километров. Вот вам и оборот чемоданный, полный. Столичная работа. Поймете теперь меня.

Посмеявшись за компанию, еще раз пожав руку следователю, Сватеев вышел, облегченно думая: «Милый, толковый парень. Никогда не угадать, как пройдет, чем закончится встреча с новым человеком». И только безокулярные очки — для солидности — несколько расстраивали Сватеева: «Зачем это ему?»

Соловьев, живо препроводив в кабинет на допрос очередного хмурого мальчугана, сказал Сватееву:

— Тебя тут парочка ожидает, два симпатичный женщина. — Сморщился в нехитрой, широкой улыбке, но сразу же, что-то вспомнив, посерьезнел, выпрямился. — Звонил в райисполком, там звонили в область — можно ребятишкам имя свое давать: Чочан, Гирен, Маргеша, Сурина. Какое хочешь, говорят.

— А кто запрещал?

— Не знаю.

— Смешной вы, Афанасий Семенович. В Москве Арнольдов, Оскаров, Тимуров, Аз, Буки, Веди — не сосчитать. А Маргеша — совсем хорошо, почти как музыка.

Председатель сельсовета покачал головой: мол, вам там все можно, мы порядок должны соблюдать, нельзя, чтобы каждый, сам по себе решал вопросы. Он молча и вежливо проводил до двери гостя.

На скамейке у крыльца сидели Лера и Маша, поднялись, увидев Сватеева.

— Время обеда, Алексей Павлович. Приглашаем… — Маша примолкла, быстро, настороженно глянула на Сватеева. — Наши медведя подстрелили… Если хотите вспомнить, какой амака…

— Хочу, — ответил Сватеев, взяв под руки Леру и Машу.

— Только… Я в палатке, у бабушки заказала.

— Еще лучше!

Свернули в багульник, на тропу, присыпанную желтыми лиственничными иголками; сквозь ветви пятнами падал свет, на полянках синими каплями посверкивали ягоды голубики. Останавливаясь, набирали полные горсти; Маша, как в собственном саду, показывала Лере, с каких кустов ягода вкуснее, угощала переспелой мягкой морошкой. Лера хотела казаться веселой, а глаза ее — от усталости или задумчивости — были не совсем послушны, словно она старалась оживить их и никак не могла. Она почти не слушала, что рассказывал Сватеев о следователе, однако улыбнулась, когда со смехом, больше для нее, он описал благородный поступок московских воров. Маша брала ее за руку, уводила вперед по тропе, отыскивая грибы — маслята, моховики, сыроежки — «русскую вкусную еду», Лера бросала грибы в целлофановую сумочку, собираясь нажарить вечером. «Может, Маша что-нибудь ей наговорила о школе, поселке?» — подумал Сватеев и, глянув в их сторону (они стояли в пятне света, резко очерченные), внезапно, с испугом сказал себе: «Боже мой, как она молода!» Маша Шустикова рядом с нею казалась морщинистой и старой.

Вышли к одинокой палатке на мшистой поляне под лиственницами, у входа, подобрав под себя ноги, сидела старушка в расшитом халате из оленьей кожи, рядом подремывала крупная черная лайка, приоткрыв желтый глаз, и Сватеев сразу узнал это место, хозяйку палатки, собаку: в первый день, идя от Елькина, он набрел на одинокое как бы забытое людьми становище, заговорил со старушкой, спрашивал о своем отце. Сейчас хозяйка была не одна — в глубине палатки полулежал на шкурах лысый, с жиденькой седой бородкой старик.

Маша сказала несколько слов по-эвенкийски, старушка бодренько поднялась, закивала; старик тоже оживился, проговорил «Дорово!», но не вышел, а кивками, рукой начал приглашать войти в палатку.

— Мои этыркэн, старики. Приглашают в палатку. — Маша откинула и придержала полу. — Проходите.

Сватеев наклонил голову, вошел внутрь и так же, не разгибаясь, прошагал к старику, сел справа от него; позвал Леру, она, покачиваясь на еловых ветках, в несколько слоев устилавших землю, пробралась к нему, хотела сесть, но старик, придержав ее, бросил на медвежью шкуру кумалан — меховой, расшитый коврик. Сватеев подивился: «Старик-то джентльмен, раньше у эвенков не было такого — оказывать особое внимание женщине». Маша заняла место слева от старика, поговорила с ним, и наступила минута тишины.

В палатке сильно пахло сыромятными кожами, сушеной пресной рыбой-юколой, свежей еловой хвоей, продымленным полотном. И вид наружу в треугольник входа был необычным: стволы лиственниц, кусты стланика, тренога с черным котлом, в котором варилось мясо, даже огонь костра, — все выросло, вздыбилось, закрыло собой небо, пространство; поднялась, отряхнулась черная лайка, загородила собой полсвета.

— Летом живут, — сказала Маша, — желают по-старому немножко.

Она заметно смущалась: ей тоже неудобно, тесно это полотняное жилище, и Сватеев подумал о стариках: «Из дома им слишком широко видно, а они привыкли к маленькому, тихому, понятному миру».

— Как-то страшно даже, — прошептала Лера, припадая к Сватееву плечом; он взял ее руку, наклонился к ее уху:

— А мне хорошо. Вспомнились все палатки детства. Особенно запахи, костер.

Маша попросила о чем-то старика, он закивал, покашлял в ответ, вынул из берестяной котомки железную подковку, натертую до блеска, поднес к губам — это был старинный эвенкийский музыкальный инструмент, — тронул пальцами пластинку, прикрыл ее губами и сразу открыл рот; возникший звук сначала задребезжал, потом как бы охнул в округленной пустоте рта и опять, прижатый губами, жалобно затренькал, застонал.