Выбрать главу

Вы спросите, для чего я тревожу тень великого человека? (Вы — это те, кому, может быть, случится прочесть мои записки.) Все очень просто: так из года в год я начинал урок литературы, не замечая, насколько скучно и пусто звучат эти слова. А сам хотел, и непременно, стать писателем и сочинял, писал рассказы, повести, стихи. Мое «дарование» также очень рано проявилось: лет в шесть-семь, как утверждала моя милая мама, я наизусть знал массу стихотворений, сам сочинил сказку про белый гриб боровик, командовавший всеми сыроежками, маслятами, подберезовиками; когда же они перестали ему подчиняться, боровик напустил на них червяков, которые съели взбунтовавшиеся грибы и, голодные, напали на грозного повелителя. От него тоже осталась одна труха.

Не помню, один я сочинил сказку или помогли мне любящие родители, но будущее мое было определено решительно и окончательно: стать мне выдающимся писателем. Хоть умри. Да и самому мне до слез желалось в писатели. Поступил я, окончив десятилетку, на филологическое отделение пединститута и, как уже упоминалось выше, немало лет подряд начинал урок словами: «Великий русский писатель такой-то… Великий русский писатель Лев Николаевич Толстой был графом и происходил из родовитых дворян, но…»

Так вот, в один прекрасный день (или непрекрасный, это уж вы решите сами) я бросил школу, расстался с родителями, потрясенными донельзя, и из Подмосковья завербовался на Сахалин. И, представьте, не корреспондентом, не матросом дальнего плавания, а рабочим нефтепромысла Катангли, самого глухого на северо-востоке острова. Попутно надо заметить, я не был обременен семьей, в свои тогдашние тридцать с лишком лет не успел жениться: на войне был тяжело ранен, долго болел и лечился, а когда окреп, одним махом — в жизнь, в народ, в неизведанные житейские трудности, потому что более гениального, чем сказка про гриб боровик, я ничего не сочинил к тому времени.

Помнится, плакала навзрыд математичка Олечка, ждавшая меня, пока я воевал и болел, просилась со мной, да я ведь смутно знал, куда еду. «Максимилиан рехнулся», — говорили родные и близкие. А рехнувшемуся, по правде сказать, не очень нужна была Олечка, милая, любящая, но тоже городская — самому бы не пропасть. Потом уже, много лет спустя… Однако речь сейчас не об этом.

Прибыл я в Катангли. Что вам рассказать интересного? О таких поселках писалось несчетно раз и газетчиками, и хорошими писателями, и просто наезжими щелкоперами. Попытаюсь все же. Вообразите деревянный барак на пятьдесят коек, с железной бочкой-печкой посередине, с промерзшими, вечно плачущими окошками, сквозь которые едва проникает синеватый дневной свет. За дверью — сугробы в два метра, от дома к дому — тропки-туннели. А по другую сторону, на таком же отлогом склоне сопки — железный лес нефтеустановок, и качаются, скрипят, стонут балансиры качалок, высасывая из земной утробы густую, черную, «тяжелую» катанглинскую нефть. Черное золото, кровь земли, жидкую энергию — назовите как угодно, тем более что так она многажды называлась. Сначала по трубочкам, затем по трубам нефть стекала в белые (между прочим, самые веселые в поселке сооружения) огромные резервуары. На одной сопке люди жили, на другой сопке работали. И вокруг, во все стороны, такие же сопки, тундра, чахлая тайга.

Поначалу меня назначили учеником мастера по нефтеустановкам, потом сам стал дежурить; сидишь в будке, посматриваешь в окошко, слушаешь хрип качалок, напоминающий беспрерывно ползущий в гору таежный обоз, печурку подтапливаешь. Грусти, читай, вернее, перечитывай «Сестру Керри» или «Сагу о Форсайтах». В поселке, кажется, ничего другого не было. Через каждые полчаса — обход. Пробираешься по пояс в снегу от одной нефтеустановки к другой, смотришь, не пробит ли где трубопровод, не подтекает ли нефть, не заклинило ли качалку, исправны ли электромоторы. Если авария — вызывай ремонтников; что-нибудь пустяковое — исправляй сам.

А главное на таком дежурстве (как видите, в любом деле есть главное) — надо хорошо знать режим каждой скважины. Одной, скажем, полагается в час выдавать тонну нефти, другой — полторы. Не больше и не меньше. Железная норма. Больше — упадет давление в пласте, может сорваться штуцер-ограничитель, и это уже мошенничество; меньше — совсем невозможно, надо же план выполнять, всякие надбавки зарабатывать. Вот и знай, помни характер, капризы, боли, предельный дебет любой установки. Потому-то, наверное, им были даны имена: «Мама», «Любимица», «Строптивая Марфа», «Дурочка», «Всегда пожалуйста», «Теща» и романтичная «Сестрица Керри» — старая, грязноватая, едва дышащая установка, названная так каким-то лириком-сатириком, давно покинувшим Катангли.

Случались аварии, после которых, бывало, так напитаешься черной кровью земли, что спецовку завхозу приходилось сжигать, а сам часами стоишь под горячим душем и все равно благоухаешь «тяжелой» катанглинской нефтишкой. Стойкость невероятная. Куда французским духам «Шанель»!

Через два года…

Простите, оставлю пока записи. Через сорок минут мне на дежурство».

До гаражного кооператива «Сигнал» сторожу Максимилиану Минусову не более получаса неторопливого хода. Этого времени ему хватало для прогулки и, как он говорил, «для общения с городом»: успевал заглянуть в магазин или на почту, купить свежую газету. Но в хорошую, особенную погоду — а таковой она была сегодня: с резким холодком, скрипом опадающих листьев под ногами, сиянием отовсюду солнечных, словно бы тоже резких и колких лучей — он просто шел, еще более замедляя шаг, чтобы вдосталь надышаться, поразмышлять о чем-нибудь нужном, интересном.

Сейчас Минусов обдумывал продолжение своих «Святцев», и все у него мыслилось и намечалось умно, даже художественно. С этим легким вдохновенным настроением он, пожалуй, и вошел бы в сторожку, но из гаражных ворот бурно вырвались «Жигули», круто затормозили возле его ног, в дверцу с опущенным стеклом просунулась рука Михаила Гарущенко, стиснула ладонь Минусову, тряхнула, жестко и отчаянно приветствуя. Снова рванув машину, Гарущенко запылил, завихрил желтыми листьями, выруливая в сторону загородного шоссе.

Максимилиан минуту-две смотрел ему вслед, огорченно сознавая, что возвышенное настроение у него теряется: явно не в себе, не в шоферской форме Гарущенко — нервен, с немо сжатыми губами, и руку тряхнул так, будто перед долгим расставанием; на сиденье рядом — блондинка, как некое рекламное изваяние в витрине, спокойна, прекрасна, глупа, довольна собой и всем миром. Любовница? Конечно. Но с любовницами Михаил Гарущенко всегда был легок и говорлив. Может, женился наконец, первый семейный скандал переживает? Тогда зачем и куда ехать в таком злом возбуждения?

И в сторожке, удобно присев к столу, выпив чаю из термоса, Минусов думал о Гарущенко — странном для него, ни на кого не похожем, как-то безнадежно неустроенном человеке. А все неустроенные, так уж получалось, словно бы мешали удобно устроиться в жизни ему, Максимилиану Минусову.

Дорога серой бетонной полосой стремилась вдаль, падала с холмов, мгновенно взлетала на увалы и, сужаясь, остро пронзала сизо-синие леса у кромки неба и земли. Дорога гудела, дрожала под тугой, раскаленной резиной колес, была жестко напряжена движением, то миражировала беловатым туманцем в низких логах, то блестела зеркально, будто политая водой на горбах холмов. И казалось: сама дорога с умопомрачительной скоростью, как некая бетонная конвейерная лента, вместе с лесами, лугами, деревеньками по сторонам стремится, вкручивается под гудящие колеса, а машина стоит на месте, напрягшись мотором, кузовом, каждым винтиком, чтобы только не свалиться с узкой бетонной ленты-полосы.

— Милый, прибавь еще!

Михаил Гарущенко глянул на щиток, было сто двадцать. К лицу прихлынула кровь, губы дрогнули, глаза сощурились. Это означало: он психанул. Он, который… Да что тут выступать? Перед кем, про что? Сто двадцать — скорость запрещенная на данной бетонке, в любую минуту из-за куста возникнет аккуратный солдатик-гаист и полосатой палочкой сбросит эти прекрасные сто двадцать километров в час до элементарного нуля. До точки неподвижности. Затем возьмет вежливо права у автолюбителя Михаила Гарущенко и положит себе в кармашек. В лучшем случае щелкнет щипчиками, и в талоне будет четвертый прокол, а дальше… дальше начинай все с азбуки, как желторотый автик, — сдавай правила уличного и дорожного движения, показывай хорошие знания автотранспорта, выслушивай полезные наставления.

Может понять это какая-нибудь женщина в мире? Если, конечно, она не жена. Жена, известно, пожалеет денег на новые права, себя, детишек, мужа-кормильца и автомобиль, потому что сто двадцать километров — мгновенная гибель на такой тряской и узкой бетонке. Гибель при малейшей ошибке, неожиданном препятствии, столкновении, растерянности… Может это понять крашеная блондинка с перламутровыми губами, Катя Кислова, с которой он, Мишель Гарущенский, — так он себя называет для… ну, для благозвучия и некоторого шарма, — ездил в Крым провести время?.. Занимательная дилемма, достойная глубокого научного изучения. Докторскую диссертацию мог бы законно защитить какой-нибудь старичок лысатик, если бы ему удалось постигнуть душу Кеттикис — для сокращения Мишель присвоил ей это выразительное имя («Не жалко, пользуйся, дорогая, моей необузданной фантазией!»), — хотя душа у нее состоит из одной двойки, помноженной на другую. Четыре чувства: есть, пить, любить, наряжаться. Все. Точка. Прогресса не будет. Да ведь старичку лысатику никогда этого не допетрить: начнет копаться в духовных глубинах, раскрывать сложную человеческую личность, изучать жизнь, биографию, прошлое, будущее, историю человечества… Таланты, способности Кеттикис… И погрязнет в модном психоанализе дорогой (то есть высокооплачиваемый) профессор-лысатик?..