Выбрать главу

— Старичок! Приветик, милый! Я уже здесь. С председателем немножко потолковала — симпатичный дядечка. Говорит, видел твои работы, рад познакомиться с таким мастером оформления.

На крыльце стояла Катя Кислова в бежевом плащике, замшевых сапожках, с идеально невозмутимой прической, густо подсиненными глазницами, которые делали ее голубые глаза необъятными, улыбалась Мишелю в меру любезно и деловито, потому что побывала уже в конторе, кое о чем договорилась, рада сообщить своему другу приятные новости. Ни обиды, ни каприза, ни мизерной стыдливой слезинки.

Видя некоторое застолбенение Гарущенского, она сказала, вполне серьезно извиняясь:

— Я обогнала тебя, старичок, когда ты с гаистом беседовал.

«Как поступить, что сделать с Кеттикис сейчас, немедленно? Надавать по щекам, стащить со ступенек за шиворот, выматерить, приказать немедленно исчезнуть из деревни, из видимости, из памяти? Наорать так, чтобы дрожь прохватила ее душу, упрятанную глубоко в молодое, прохладное тело, оживающее лишь в постели? Или убить честно, трезво и на долгие годы умиротворенно сесть в тюрьму, если судьи признают смягчающие обстоятельства и не вынесут смертного приговора? Что посоветуете, друзья, родственники, близкие знакомые?»

Естественно, Мишель Гарущенский не услышал какого-либо совета, пожелания, внутренний голос его тоже умудренно промолчал, и Мишель, сопровождаемый Катей Кисловой, чуть спотыкаясь, но довольно уверенно прошагал в кабинет председателя колхоза «Заря коммунизма».

Навстречу им поднялся рослый молодой человек в темном костюме, нейлоновой рубашке и модном пестром широком галстуке. Он был явно моложе Мишеля, с румянцем смугловатым на щеках, по-современному, однако в меру, длинноволос. Улыбка тронула его четкие свежие губы — наверняка некурящего человека, да и в кабинете не пахло дымом, — и элегантный председатель, пожав энергично руку Мишелю, пригласил, слегка поклонившись:

— Прошу, садитесь… Меня Анатолий Кустодиевич… Редкое, правда, отчество?.. Дед был чудаковат, вот и назвал отца фамилией любимого художника… А вас?.. Михаил Михайлович… Очень приятно. Садитесь, прошу. — Председатель сел не во главе т-образного стола, покрытого зеленым сукном, как полагается любому руководителю, а на один из боковых стульев, напротив Мишеля и Кеттикис, видимо показывая этим, что об искусстве не говорят, сидя в отдалении или опершись кулаками о начальственный стол. — С вашей милой супругой я уже познакомился. Извините, вы всегда так поступаете: сначала жена сражает наповал договаривающуюся сторону, а потом уж является сам мастер?.. Шучу, извините… Мне ведь некогда на отвлеченные темы поговорить, после Тимирязевки подзасох немного в заботах. — Придвинув папиросы, зажигалку, председатель тряхнул прямыми, едва ли не мальчишескими волосами. — Курите. Вообще не разрешаю — тут мои бригадиры кочегарку устроят, — а вам пожалуйста… Да, спасибо, что откликнулись на приглашение, видел ваши работы, клуб строителей, фойе клуба, витрину универмага. Хорошо. Современно. Талантливо. Думаю, вы не зазнаетесь, Михаил Михайлович, не мальчик, вижу… Постараетесь для села и колхоза, запросив скромную, но, конечно, заслуженную плату за труд… А поработать есть над чем. Гляньте в окно — современный красавец из стекла и бетона. Дворец. Правда, церковь портит пейзаж, но мы с ней что-нибудь придумаем… Извините, длинная речь получилась, всеобщая слабость руководителей. Но и хотелось сразу свое отношение к вам, свою, так сказать, позицию выразить. Вы уже были у нас, видели Дворец внутри. Теперь вам слово, слушаю.

Мишель Гарущенский помедлил привычно, глядя на сверкающие стеклом кубические грани строения в трепещущей желтизне березовой рощицы, а Кеттикис выдохнула дымок папироски, вскинула ногу на ногу — юбчонка вздернулась, обнажились тугие коленки. Мишель отвернулся, подумав: «Черт ее дери! Какие ноги! Дура, нахалка, две извилины… А ноги! Кто распределяет части тела? По какому праву такая несправедливость?.. Если бог — то в эстетике он куда как плох. Где же гармоническая личность — чтобы дух и тело?» Но надо говорить с председателем, ответить на главный вопрос «жизни и смерти» — о деньгах. Гарущенский давно обдумал будущую работу, плату, даже то, сколько сожжет машина горючего, пока он оформит Дворец, разъезжая между городом и деревней. Не торопился же из принципа: кто суетится — теряет в солидности.

— Три тысячи, — сказал он, кашлянув, слегка нахмурившись. — Материалы ваши, естественно, Анатолий Кустодиевич.

— О да! — Еще выше вскинула ногу Кеттикис. — Я же вас предупредила: Мишель загружен заказами. В городе умоляют. Но помочь селу — его слабость, хобби сознательности.

Стиснув зубы, Гарущенский резко нагнулся в ее сторону.

Председатель обошел стол, покопался в стоике бумаг, достал листок, подал, спокойно, с некоторой виноватостью говоря:

— Протокол заседания правления колхоза. Заслушали. Дебатировали. Единогласно решили: две тысячи. Ни копейки больше. Только из собственного кармана могу. Но вы сами откажетесь: оклад у меня очень даже скромный.

Ситуация складывалась обычная, не первый колхоз у Мишеля Гарущенского, не последний председатель. Везде показывали протоколы. Решительные. Окончательные. Но… перерешали. Платили, Если уж не всю сумму, которую требовал Мишель, то надбавку к вырешенной правлением — значительную. Не следует суетиться. Дворец без оформления не оставят, халтурщика разъездного побоятся пригласить, да и как ему платить — он не член худфонда, частник. Но Анатолий Кустодиевич был так молод, так невинно и откровенно любовался Катькой Кисловой и верил в беспредельную порядочность деятелей искусства (отчество-то у него — память о большом художнике), что Мишель, едва ли не в первый раз за всю свою оформительскую практику, смутился и на минуту-другую стал просто Михаилом Гарущенко. Это и решило исход переговоров, скрепленных дружеским рукопожатием.

— Спасибо, Михаил Михайлович, — сказал зарозовевший от приятной беседы председатель колхоза. — Я не сомневался в вашей высокой объективности. Видя ваши работы… Спасибо вам скажут труженики села.

— Распишу, — просто и любезно подтвердил Гарущенко, руку которого все еще держал, пожимая, Анатолий Кустодиевич.

— Распишем! — выразила свой немедленный восторг Кеттикис. — Он такой… Волевой и трудно… трудолюбивый.

Председатель проводил их до двери, кивнул, улыбнулся на прощание, пообещал, что они еще много раз увидятся, поговорят, а то и посидят в менее деловой обстановке. И Мишель — да, теперь он снова стал Мишелем Гарущенским, — схватив под руку Кеттикис, жестко выпихнул ее на крыльцо конторы. Он задыхался от стыда и возмущения, он не мог сейчас ни ударить-ее, ни тем более убить: ослаб, размяк, даже ноги едва слушались, как у запойного алкоголика. Это невозможно, непереносимо! Такой злости Мишель, кажется, не переживал со дня появления на свет божий. Хотя бога нет, не должно быть, если живет, процветает, наслаждается своим растительным существованием небожье создание Катька Кислова.

Он вяло обошел машину, стараясь не покачиваться, облегченно упал на сиденье, а своей подруге открыл заднюю дверцу — видеть, чувствовать ее рядом было сверх его духовно-морально-физических сил. Он мог потерять сознание, впасть в тупую прострацию, при которой случаются автокатастрофы, мог направить машину с моста, под откос, в бетонный дорожный столб, дерево… И тягу к этому, желание мгновенного конца, избавления, острое, до замирания сердца любопытство: «Что потом за единой минутой, мгновением?..» — испытал он мучительно и едва одолимо, пересекая высокий мост через речку. Вот сейчас, в эту секунду, выжми газ до предела, крутни резко руль вправо, мотор взревет, бампер, колеса взломают решетку ограждения, машина рухнет на замшелые валуны речки… Грохот, треск, ручеек яркой крови по воде и — тишина. Навсегда. Вечная.

Мишель Гарущенский вспотел даже, сначала горячо — когда проезжал середину моста: «Сейчас или…» — потом холодно — когда резко, будто за ним гнались, выметнул машину вверх, на хрупкую гравийку другого берега. Вел молча, оглушенно, стрелка спидометра как набрала восемьдесят километров, так и продержалась, почти не колеблясь, до города. Молчала и Кеттикис. Вовсе не от личного душевного потрясения. Перед городом она подкрасила губы, обвела синим карандашом глазницы, поправила прическу (Мишель приметил это в зеркале). Догадалась просто, что друг ее зол. И удивилась искренно: отчего, зачем так портить нервы? Из-за нее?.. Не может быть — она так старалась помочь ему, чаровала председателя, невозможно лучезарно улыбалась (и сразила, конечно!); к тому же простила милому Мишелю остроумную шутку: оставил среди дороги: «Переживи острое ощущение!..»

Он подвез Кеттикис к ее дому, молча выждал, пока она выберется на тротуар, и только шевельнула губами, чтобы вымолвить: «Когда увидимся, старичок?» — захлопнул дверцу, рванул машину; задние колеса цепко, как по наждачной бумаге, пробуксовали. Мишель увидел в зеркале две черных полосы на асфальте возле замшевых сапожок Катьки Кисловой.

Лишь у кооперативных гаражей он немного успокоился, а катясь по внутреннему двору, чистому, стиснутому пятнами красно-сине-зелено крашеных дверей ста шестидесяти блоков, и вовсе вернулся в привычное духовное состояние — легкости, иронии, деловитости. Ополоснул из шланга потрудившиеся «Жигули», загнал на лоснящиеся охрой доски гаража, под утепленную пенопластом шиферную крышу — гаражик у него — вторая квартира, жить в нем и радоваться можно, — закрыл ворота внутренним, по особому заказу сработанным замком, зашагал гулким асфальтом, кивая знакомым, кидая острые словечки друзьям-автикам.