Выбрать главу

Жил он тогда на Камчатке, работал в леспромхозе, но уже не простым сучкорубом, а бензопильщиком — полноценным, так сказать, членом коллектива. С нормой справлялся, приоделся, почувствовал себя парубком, стал ходить в клуб, и не только кино смотреть — на танцы под радиолу. Тут он познакомился с Симочкой, дочкой главного инженера. Училась Симочка в пединституте, на зиму уезжала в Петропавловск, зато все лето была дома, очень любила свой деревянный, среди тайги, возле форелевой речки, поселок. И зимой прилетала… Они дружили, а потом и полюбили друг друга. Алексей начал ходить в вечернюю школу, чтобы подготовиться к техникуму лесных механизаторов, Сима соглашалась учительствовать до пенсии в леспромхозовской десятилетке. Какая была Сима? Очень красивая, конечно. И непохожая на городских, российских девчонок: из любого ружья умела стрелять, неутомимо ходить пешком, на лыжах, не боялась тайги, умела наловить рыбы, добыть птицу. Всегда загорелая, белозубая, стриглась под мальчишку и сильна была необыкновенно: среди лужайки, после купания в зеленоватой, студеной воде горной речки, они боролись «как мужчина с мужчиной», и не всякий раз побеждал Алексей. Сима говорила ему: «Ты крепкий, но у вас в России воздух жидкий, пища выращенная — не от природы. Ты станешь такой: кожа смуглая, зубы белые, глаза острые, ни грамма лишнего веса… Ну, такой приблизительно, как я». Сима шутила, а Алексею искренне хотелось сделаться камчадалом. Купил ружье, лыжи, вырастил охотничью собаку — лайку. Работал, учился, «клал на лопатки нормы», назначили бригадиром бензопильщиков. Главный инженер хорошо, умно относился к Алексею Конькову: строго и сдержанно на работе, с доброй ухмылкой, внимательным приглядом, когда Алексей приходил навестить Симу и вместе они сотрясали дом-рубленку джазовой музыкой, топаньем и прыжками рок-н-ролла. Они, отец и мать неуемной Симочки, были вполне современными, хоть и обитали в тайге, прошли войну, революцию, коллективизацию. Нравился им будущий зять, пусть пока необразованный, зато старательный, без хитростей, душевный. Но как-то вечером, за семейным чаем…

«Да, вот так вот сидели, — говорил, понурив голову Алексей Коньков. — И самовар кипел, помене только размером… Попросил главный: расскажи, Алеша, свою короткую молодую биографию. Я отвечаю: короткая — правда, да не молодая — будто бы полсотни лет уже прожил. И рассказал: батька был старостой, приговорен к высшей мере заочно, сбежал с немцами. Не поверили. Ни Сима, ни родители ее. Я говорю тогда: посмотрите мое личное дело. В графе «Имеются родственники за границей» написано: «Отец. Был полицаем при немцах, ушел с ними». — Алексей Коньков поднял голову, оглядел затихших участников «китайского чаепития», остановил взгляд на начальнике партии, вымолвившем: «М-да». — Вот почти так же отреагировал главный инженер. Но у него была дочка. Он изучил на другой день мое личное дело. И… вы уже догадались, милые товарищи, запретил Симочке встречаться со мной».

Они встречались тайно. Зимой Алексей взял отпуск, полетел в Петропавловск, поселился у одинокой старушки на окраине. Виделись они каждый день. Решили окончательно: получит Сима диплом — уедут туда, куда ее распределят. Прилетал в город главный инженер, но не нашел Алексея. А летом выследил их на лесосеке — Сима за семь километров прибежала свидеться, — ударил Алексея по лицу перчаткой, обозвал «подлым выродком». Ответить Алексей не мог, однако и не сдержался: схватил его за лацканы пиджака, стиснул, оттолкнул от себя. Главный инженер, падая, затылком угодил в лиственницу. Получил сотрясение мозга. Нашлись свидетели. Был суд. Алексея Конькова приговорили к двум годам исправительно-трудовой колонии. Так он попал на золотые магаданские прииски.

«Думаю сейчас: обыкновенная Симочка была. Даже не красавица, сейчас, когда десяток годов позади… Писала какое-то время, обещала ждать. Потом канула. Запрашивал, когда по чистой освободился: уехал главный с семьей в неизвестном направлении. Ладно. Не очень чтобы новая история, бывали пострашнее, художественная литература рассказывает. Но, ребята, товарищ начальник… любовь-то не канула вместе с Симой… Свеженькая в душе хранится. Люблю я Симу…»

Алексей Коньков, словно прося незамедлительно ответить, как ему жить дальше, глянул каждому в лицо, наверняка ничего не видя: синие глаза его до краев налились слезами, а вот и бурые, подмороженные, шелушащиеся, точно древесная кора, щеки блеснули влажными дорожками. Ему налили горячего чая. Выпив в несколько глотков, Алексей, мотнув головой, запустил в нечесаную желто-русую шевелюру пятерню, улыбнулся:

«Все, отпустило».

«Молодец, — тронул его плечо начальник партии. — Мы будем помнить тебя и твою любовь. Будет тяжко — вспомни нас. Теперь ты не один».

Так мы и таскали всю зиму санную будку по Набильскому заливу; весной… Нет, весной мы не уехали из Катангли. Мне надо было доработать свою трехлетку, по договору, чтобы получить льготный расчет. Алексей остался ждать меня. Лето пережили без особенных происшествий, запомнилось лишь одно событие… Минуточку, кто-то ломится в сторожку…»

Дверь распахивается с треском и наотлет, будто ее срывают с петель, и из сумерек, прыжком одолев порог, возникает Кошечкин — маленький, тощий, лысый, мятый, очень похожий на старого, драчливого, защипанного воробья. Обычно вялый и похмельный, равнодушный к самым выдающимся мировым событиям, Кошечкин сейчас выглядел до сумасшествия потрясенным: белесые глазки выкатились из глубоких глазниц, дрожали мутными каплями в закрасневших болезненно веках, усохший, ввалившийся беззубый рот был черно приоткрыт, в нем застрял не то крик предсмертный, не то весть о наступлении всемирного потопа.

Минусов взял его под руки, усадил на лежанку, дал испить воды. Кошечкин наконец, растирая ладошкой отсыревшую испариной лысину, вытолкнул из себя куцые слова-уродцы:

— Там… Он… Хо… ходит…

— Кто ходит?

— Он… Мертвая тень…

Припомнилось Минусову, что не раз Кошечкин заговаривал о каком-то человеке, тихом, сгорбленном; с наступлением сумерек он будто бы появлялся у кооперативных гаражей, выходил тенью из кустов, пробирался за шлагбаум и бродил от блока к блоку, прислушивался, принюхивался, что-то бормотал, а то и пел еле внятно, тоскливо завывая. В полночь он исчезал. Не появлялся в лунные ночи. Не бывало его, если кто-нибудь из автолюбителей допоздна возился в своем гараже, жег электросвет. Один раз Кошечкин будто бы погнался за человеком-тенью — тот мгновенно исчез. Как, куда — непонятно. Через блоки не перелезешь, запасные ворота закрыты на висячий замок… Минусов не очень верил россказням вечно похмельного Кошечкина (случалось, он разговаривал сам с собой, называя себя уважительно и серьезно по имени и отчеству, или принимался сшибать со стола чертиков, приговаривая: «Пляшет, стервец рогатенький, вот я сейчас тебя — тресь!..»), но сегодняшнее его сумасшествие, обратившее человека-тень в «мертвую тень», взволновало Минусова, он решил обойти гаражи.

— Проверим, если так.

Кошечкин замотал головой, отгородился руками, подвинулся в угол лежанки, а когда Минусов вышел из сторожки, закрыл дверь на крючок.

Вечер был сырой, хмарный, облака черно лежали над городом, скудными светляками мигали окна за голыми, чуть проступающими стволами берез, похожими на скелеты заживо обглоданных гигантских животных, и было зябко, одиноко в предчувствии большого дождя из черных насыщенных холодной влагой туч.

Он прошел во внутренний двор, у крайнего гаража остановился, привалившись спиной к темноокрашенным дверям, чтобы сделаться незаметным. Асфальт смутно посверкивал лужицами, ряды тесно сливавшихся блоков, резко различимых ясным днем, теперь уныло и неприглядно чернели в сырой сероте. Ни огонька, ни звука. Железным сном умерщвлены автомобили и мотоциклы. Лишь попахивает от асфальта бензином — пролитым и неиспарившимся пойлом железных существ, крепко запертых в бетонных стойлах. Кому, зачем здесь бродить? В этой тоске сырого бетона, остывших коробок на резиновых колесах?

Но что-то мелькнуло вон там… У запасных ворот. Тень?.. Человек?.. Вроде и шаги слышатся. Легким шарканьем. Или чудится?

Осторожно, держась более затененной стены, Минусов идет к запасным воротам. И видит: кто-то прохаживается, согбенный, почти невесомый, посередине двора, в самом конце гаражных рядов. Шагнет — остановится, шагнет — прислушается. А вот потрогал одни, вторые двери, будто провел пальцем по ним, сделав какие-то метки. Чертовщина!.. Хоть глаза протирай!.. Минусов вышел на середину асфальтовой полосы, вынул фонарик и, пока не включая, открыто двинулся, стуча ботинками, к ночному человеку: ему ведь все равно некуда деться, а набросится — ослепить светом фонаря.

Человек замер на мгновение, затем метнулся в одну, другую сторону, потерялся, снова мелькнул. Минусов резанул тьму лучом фонаря, побежал, крикнув:

— Стой! Все равно поймаю!

Свет фонаря метался по стенам, асфальту, дверям гаражей, в нем обозначилась тощая, скрюченная, прыгающая фигура человека — узкое белое лицо, вспыхнувшие зеленым фосфором глаза… — и Минусов уперся в поперечную стену гаражей. Прощупал лучом один угол, второй… Никого. Повернулся. Легкий топоток вроде бы слышался по ту сторону запасных ворот. Прощупал светом длинную полосу двора — пусто, сонно. С робкой надеждой приблизился к запасным воротам… Нет, все как и было днем: железные, с острыми пиками створы соединены намертво тяжелым амбарным замком. Перелез? Едва ли кто сможет — летун какой-нибудь… Подполз? Уж очень узенькая щель между асфальтом и нижним краем ворот… Куда же делся ночной гость? Или это «мертвая тень»? Или вообще никого не было — чертовщина намерещилась?..