На заре мы сворачиваем с шоссе на обочину, в предрассветном сумраке рассаживаемся там под оливами, дрожим. У нас есть еще немного мармелада, мы едим его: кто — ложками, кто — намазывая на остатки хлеба. Костер разжечь нельзя: с воздуха дым виден издалека. Никто не знает, где мы. Мы ложимся вповалку под оливами и засыпаем, пригреваемые лучами восходящего солнца. Днем до нас доходит слух, что фашистское наступление временно приостановлено, что идет большое наступление (только неизвестно чье — фашистов или наше?), что по всей Испании объявлена мобилизация. Среди тех же олив нас разбивают на отделения, каждому отделению отводится свое дерево, и каждое отделение на всю ночь выставляет свой караул — «во избежание краж»: поговаривают, что по окрестностям бродят дезертиры. В этот же день мы сталкиваемся с ними — растерзанные, безоружные, люди сидят на развалинах каменных стен неподалеку, их обросшие щетиной лица перепачканы, в глазах — отчаяние.
— Вы идти к Пятнадцатая бригада, — говорит нам один из них. — Пятнадцатая бригада больше нет: все убить, все умереть, закурить дай?
— Что случилось? — спрашиваем мы.
Он говорит:
— Не верить? Пятнадцатая бригада вся умереть. Я убегать, терять винтовка, терять рюкзак. Все умереть, ты не верить? Там страх, мы ничего не делать, все конец. Курить есть? Бомба всех разорвать, всех убить.
Мы подначиваем его:
— Да ты просто удрал.
— Правда, я удрать. Вы тоже удрать, все конец, все уйти, ничего не сделать, бригада конец, два человека уйти, спастись. И я.
Он понимает, что мы ему не верим, что мы его презираем, и уходит от нас. Даже нельзя сказать, что он отошел от нас, просто он вдруг оказался где-то далеко, а мы возвращаемся в лагерь и всю ночь мерзнем в карауле.
Утром начинается наш четвертый день на сухом пайке (его еще называют неприкосновенным запасом), четвертый день на пути к фронту. За нами должны были прийти грузовики, но они не приходят, поэтому мы рассыпаемся по полю, чтобы нас не заметили с воздуха, и дремлем на солнышке. Ребята натыкаются за холмом на заброшенный домишко, при нем есть полуразрушенный бетонный резервуар со стоячей водой; мы моем в нем руки, ноги, стираем белье. Продолжают поступать новые сведения; из каких источников они поступают, мне не известно. Мы узнаем, что неожиданно открыли французскую границу, что нам прислали сто новых самолетов и много крупнокалиберных орудий. Но проверить эти слухи трудно. Мы понимаем, что крепость Бельчите сдана, что часть XV Интербригады (куда входили американцы, канадцы, англичане и испано-кубинский батальон) была разбита наголову при отступлении. Нам все чаще попадаются на глаза пресловутые «неустойчивые элементы» — оборванные, павшие духом, они бродят неподалеку от лагеря, не решаясь к нему подойти, наводя на нас ужас своим видом. У них нет ни теплой одежды, ни еды, ни оружия — буквально ничего.
Назавтра нас поднимают в половине третьего утра, и мы пятнадцать километров идем форсированным маршем к штабу бригады. Затрудняюсь сказать, что мы ожидали увидеть в конце этого изнурительного броска, но зрелище, представшее нашим глазам, настолько ошарашивает нас, что мы никак не можем его переварить. До рассвета еще далеко, а в долине внизу и на холме впереди горят костры, сотни костров, что потрясает нас до глубины души. Нам кажется безумием разжигать костры неподалеку от фронта. Ранним утром мы прибываем в штаб — он размещен на невысоком холме чуть обок дороги, под раскидистым деревом.
Нас разбивают на группы: американцы отдельно, канадцы отдельно, англичане тоже отдельно; мы пожимаем друг другу руки, прощаемся, и полторы сотни американцев топают километр в обратном направлении, потом взбираются по склону поросшего лесом холма, где, как нам сообщили, находится батальон Линкольна.
В любой армии от солдата прежде всего требуют чистоты и опрятности, требуют содержать в порядке обмундирование; пуговицы у солдата должны быть пришиты, сапоги надраены, он должен быть вымыт и выбрит до блеска. Солдат должен почитать начальство, стоять навытяжку, когда к нему обращается старший по званию, должен четко выполнять приказания, стоять — грудь вперед, руки по швам, как подобает солдату. Мы все, как один, аккуратно свертываем одеяла, перекидываем скатки через плечо, упаковываем в рюкзаки нехитрые пожитки, которые скапливаются у солдата: писчую бумагу, конверты и карандаши, иголку и нитки, зубную щетку, мыло и бритву, полотенце, запасные пуговицы, ваксу и щетку. Вдобавок все мы таскаем за собой словари, брошюры, книги и газеты. Многие прихватили губные гармошки, ножи, зеркала, гребенки и щетки. Мы гордимся нашей армией. Ведь это подлинно народная армия, которой придает силы воля народа к сопротивлению, решимость любой ценой отстоять завоеванные свободы. Мы твердо намерены доказать «иностранным военным наблюдателям», что мы — те, кого финансируемые капиталом газеты именуют «московской ордой», «вооруженным сбродом», — не только умеем лучше сражаться, чем состоящие из послушных автоматов великолепно вымуштрованные армии, которые содержатся за счет сдираемых с народа налогов (и служат его угнетателям), но еще и умеем быть дисциплинированными.
По склону этого поросшего лесом холма — с него открывается замечательный вид на горы в окрестностях Гандесы и Батей — там и сям сидят, лежат, валяются люди — их здесь собралось больше сотни. Обросшие недельной щетиной, грязные, вшивые, оборванные, вонючие; у них нет ни винтовок, ни одеял, ни боеприпасов, ни ложек, ни плошек, ни рюкзаков. У них нет ничего, кроме лохмотьев, в которые они одеты, и коросты грязи, которой они обросли. К нам они относятся без всякого интереса. Они не здороваются с нами, а только глядят на нас с неприкрытой издевкой. Поначалу они не хотят даже с нами разговаривать, не обращают на нас внимания, в ответ на наши вопросы только хмыкают или осыпают нас бранью. Мы растеряны — не знаем, что сказать, что сделать. Мы больше ни о чем их не спрашиваем; мы их боимся. После того как нас распределяют по ротам (найти свою роту, кстати сказать, оказывается делом нелегким, никто не знает, где какая рота находится), мы докладываемся оборванцу, который нехотя признается, что он здесь за командира, а потом тоже рассаживаемся и жадно прислушиваемся к разговорам этих ребят.
Прежде всего бросается в глаза крайняя степень их деморализованности, ужасная усталость и воинствующий индивидуализм. Бойцы костят почем зря командование, их речи кажутся нам изменой. Четвертая рота, в которую меня направляют, состоит по преимуществу из моряков. Мне случалось иметь дело с моряками в 1936 году во время забастовки на Восточном побережье, когда я и еще кое-кто из газетчиков в своих статьях призывали оказывать помощь стачечникам, а в моей бруклинской квартире заседал комитет помощи забастовщикам, организованный моей бывшей женой. Я помню этих славных ребят-забияк, которым море было по колено. А у этих, сегодняшних, жалкий вид, я бы сказал, что они поджали хвосты, будь у них хвосты. Они набрасываются друг на друга, а заодно и на нас, беспрестанно ругаются, сыплют обвинениями, которые вселяют ужас в нас, новичков. Они ни в грош не ставят батальонное начальство (большинство командиров было убито в бою, из которого батальон только что вышел): командира бригады Чопича, его начальника штаба Мерримана и комиссара Дейва Дорана. От них я слышу, что в первом же бою был убит молодой моряк Ричард Тайнен, и вспоминаю, как в тот вечер, когда он уезжал в Испанию, моя бывшая жена пришивала пуговицы к его пальто. Кто-то говорит, что Эрл и Гувер — оба погибли под Бельчите. («Его перерезало пополам пулеметной очередью, я стоял рядом с ним».)