— Ты вроде работал в «Бруклин игл»? Я помогал твоей жене во время забастовки моряков.
— Моей бывшей жене, — поправляю я.
— Вот оно что, — говорит он. — А детишки твои как?
Вот те на, оказывается, это Джо Хект, наш первый учитель испанского с тарасонской базы, а я его не узнал — так он изменился за тот месяц, что мы не виделись.
Десять человек «награждены» за проявленную в боях храбрость: им вручены часы и бумажники. (Помню одного из них — Сэма Гранта, он ни днем ни ночью не снимал каски.) Я меняю новый испанский словарь на отличную медную ложку, а консервную банку из-под мармелада приспосабливаю как манерку, пропустив через провернутую в ней дыру веревку и подвесив к поясу. Меня производят в капралы. Рушьяно становится моим непосредственным начальником, и я часами предаюсь мрачным раздумьям о том, может ли человек с моим жизненным опытом, у которого одиночество вошло в привычку, повести за собой других, пусть их всего-навсего пять человек. Неожиданно объявляется Гувер. Он карабкается к нам по холму, мы глазеем на него так, будто это привидение, восставшее из могилы. Он подтверждает: да, Эрл действительно убит при Бельчите, его перерезало пополам пулеметной очередью. «Я стоял рядом с ним». Гувер тоже был легко ранен, теперь он хочет перевестись в мотоциклетные части. Как он изменился — совсем другой человек. Он присмирел, оробел, сник. Когда над нами проносятся самолеты, отправляясь в очередной разведывательный полет, он падает на землю, дрожа как осиновый лист, лицо его покрывается мертвенной бледностью, он кусает губы. Он говорит, что собирается возвратиться в Барселону, во всяком случае, из бригады он исчезает; с тех пор никто из нас больше его не видел. Он, по выражению наших ребят, «драпанул» через границу, и звали его вовсе не Гувер.
У нас начинается новый период, длится он всего несколько дней, но эти дни дают новичкам такую закалку — как духовную, так и физическую, — которая ставит их чуть ли не вровень с ветеранами. Нас что ни ночь гоняют пятнадцать-двадцать километров маршем (нам это представляется бессмыслицей) сначала на юг, потом назад на север, день мы проводим в лагере, вечером снова выступаем в поход. Дожди застигают нас врасплох: раз начавшись, они не прекращаются. Chavolas, шалаши, которые мы соорудили в нашем первом лагере, никак не защищают от холодного дождя и ветра; говорят, что в километре от Батей, километрах в трех отсюда, есть дома. Под проливным дождем мы покидаем лагерь и отправляемся на поиски этих домов; они действительно существуют, но на всех их не хватает. Мы часами сидим на обочине дороги, ждем, пока разведчики отыщут какое-нибудь пристанище для наших многочисленных рот и взводов; мы промокли до нитки, дрожим, чихаем. Сидим и ждем. Потом снова маршируем, в ботинках чавкает и хлюпает грязь, по лицам течет дождь, накинутые на голову одеяла тяжелеют от воды. Далеко за полночь на проселочной дороге нас встречает походная кухня, при свете фар, под таким ливнем, что в трех шагах ничего не различить, мы едим холодные бобы, запивая их холодным кофе. Позже мы выступаем в Батею, располагаемся там в местном театре, разводим на бетонном полу костер, дым от которого заволакивает все здание, и пытаемся обсушиться. «В Пятнадцатой бригаде все не как у людей», — говорят бойцы.
На рассвете мы встаем и снова маршируем к нашему первоначальному лагерю; дождя нет, но погода стоит холодная, сырая, туманная. Походная кухня выдает нам кофе, хлеб с джемом и по порции испанского коньяка. Лагерь насквозь промок. Мы измотаны, пали духом, валимся с ног от недосыпа; нас одолевают простуда, грипп, прострелы. Погода по-прежнему холодная и сырая; нас посылают в дозор далеко от лагеря — наблюдать за долинами, которые ведут к нашим позициям. Если фашисты прорвут наш фронт, они двинутся по этим долинам; старые приказы остаются в силе: стрелять на месте в любого военного, который не отзовется на окрик часового или попытается скрыться, если его окликнут. Меня держат в дозоре больше двенадцати часов; по какой причине — никто не знает, но это вызывает ожесточенные споры среди бойцов.
— Пропади она пропадом, эта паршивая бригада, — говорят бойцы. — Начальство наше ни в чем ни бельмеса не смыслит. Не удивительно, что нас побили; не удивительно, что нас окружили, отрезали от своих. Посмотрите только на наших командиров, а ведь те, что над ними, еще почище будут…
— Товарищ, — неизменно обрывает кто-нибудь говорящего, — не мели чупуху.
— Иди ты, знаешь куда, — следует ответ.
Я несу караул на каменистой вершине — слежу за врагом, который затаился на дальних холмах. Какие просторы открываются с моей вершины — тут, как нигде, чувствуется удивительная разумность мироздания, проявляющая себя в неисчислимом множестве мелочей. До чего поучительно смотреть, как навозные жуки оттаскивают катышки твоих испражнений, чтобы отложить в них свои яйца. На жука с катышком навоза в три четверти дюйма нападает другой жук — ему не досталось катышка. Делай что хочешь: радуйся, что ты внес вклад, пусть ничтожный, в гармонию и целесообразность природы. Думай, только не слишком долго, о том, суждено ли тебе погибнуть. Плохо только, что думать об этом хладнокровно невозможно. Думай о своих мальчишках; вытащи из кармана письмо, которое старший продиктовал матери и собственноручно разрисовал. Когда читаешь такое письмо на горной вершине в Испании, за четыре тысячи миль от дома, оно потрясает тебя; тебя охватывают тоска и смятение.
Это письмо мы пишем тебе во вторник вечером.
Когда-нибудь мы приготовим клубничный пирог с запеченными яблоками.
Папка, и еще мама мне сказала, что ты в Испании. Мы скажем Фрэнки, Эмили и Мортону, что ты в Испании.
Я принес сегодня из школы четыре цветных картинки. И еще, папка, я тебя люблю.
Мы пока не получили пилотки. Я могу нарисовать тебя в пилотке. У нас есть новая скатерть. Мама купила мне новые карандаши. Мама купила себе чулки, но не шелковые, не хотела покупать японские.
Папка, у нас совсем нет новых книжек. Когда ты вернешься, купи мне, если у тебя будут деньги, хоть одну книжечку, ладно? А я покажу ее Дейвиду и сам буду ее смотреть.
Мы живем у самого пирса.
Обожди, я сейчас.
В нашем новом доме у нас с Дейви есть своя комната, совсем маленькая, и мама больше с нами не спит. Нам теперь не нужно ходить в магазин через дорогу. У нас магазин в доме рядом.
Слушай, папка, сегодня, во вторник, я тебе пошлю картинку — на ней нарисую палатку, а ты ее получишь через месяц. Фу! Фу! Фу! (Правда, это будет смешно: Фу! — и все! Папка получит это письмо и увидит там одни «Фу! Фу!» Испиши всю страницу «фу!», но не говори папке, что это значит! Пусть он посмеется.)
А у вас в Испании есть такие палатки, как у индейцев?
Мать моих мальчишек пишет:
Когда ты думаешь обо мне и о ребятах, не беспокойся понапрасну, знай: мы сыты, ни в чем не испытываем нужды, бодры и заняты. Мне очень жаль, что далеко не все живут сейчас в таких условиях. Инспектор, который занимается нашим пособием, — мужчина средних лет, вполне разумный… За квартиру мы платим недорого (22), продукты покупаем на рынке — словом, у нас есть все необходимое, чего, к сожалению, нельзя сказать о тебе и миллионах других людей.
Вот как идет наша жизнь… и если на сердце и бывает тяжело, у меня хватает ума и душевных сил не поддаваться своим настроениям. Сейчас не время грустить, не время оглядываться назад, не время думать о прошлом, не время усложнять. Тебе же, мой дорогой, я желаю удачи, я верю, что тебе повезет…
Два дня назад нам устроили fiesta[59], мы разожгли костер, пели, пили дешевое французское шампанское, по вкусу напоминающее кислый терпкий сидр, ели avellanos, бросали скорлупу в костер, слушали речи. К нам приехали девушки из Барселоны от организации Объединенной социалистической молодежи, и, хотя мы еще плохо понимаем по-испански, одна из них, щуплая, неказистая девчушка, сумела зажечь нас своим энтузиазмом. Потом выступал совсем молодой парень, но парень что надо: его насильно забрали во франкистскую армию, но он сумел из нее сбежать да еще прихватил с собой фиатовский пулемет и троих солдат вместе с винтовками. «Если устраивают праздник, — говорят ребята поопытнее, — значит, скоро выступать. Это верная примета».