Есть у нас и свои радости — приходят письма, иногда перепадает хороший обед, а вчера снова нагрянул Джо Норт и привез подарки: отличный стальной нож (здесь их трудно достать), плитку французского шоколада и четыре пачки «Кэмела» (их и вовсе не достанешь). Ведь солдат занят преимущественно тем, где бы ему раздобыть еду, табак и кров — в такой вот очередности.
Забавная штука жизнь, девушка. Вместе с твоим пришло письмо от… он пишет: «Хоть ты и на фронте и времени у тебя мало, не ленись, пиши почаще», затем долго плачется, как у него плохо с деньгами, между делом обронив, что снял «шикарную» квартиру «в целях экономии».
Не могу передать, как порадовали меня твои рассказы о наших мальчуганах. Когда я читаю, как они скучают по мне, у меня щемит сердце. Ты должна подготовить их (не знаю, право, как тебе это удастся), объяснить им, что мой приезд задерживается, и, может быть — да что тут говорить, ты сама все понимаешь, — очень надолго. Сейчас я, как никогда, чувствую, что переложил на твои плечи тяжелый груз, не сомневаюсь, что ты выдюжишь, но на это уйдет много сил. Прости меня, если можешь.
Мне почти нечего тебе сообщить: мы, к сожалению, мало знаем о том, что происходит вокруг. Наша военная подготовка затягивается, испанские ребятишки постепенно становятся дисциплинированной боевой единицей, которая, несомненно, сумеет хорошо проявить себя — если, в случае, когда.
Пока прощаюсь. На днях мне снились ночью ты и дети — той самой ночью, когда лил дождь. Дождь разбудил меня. Мне часто снится Нью-Йорк и наши мальчуганы, что вполне понятно.
Salud y Victoria[111]
Привыкнуть к июльской жаре невозможно, от нее становишься раздражительным и вялым. Военная подготовка сведена до минимума, но, чем валяться, изнывая от жары, уж лучше было бы что-нибудь делать. Сиеста длится четыре часа, однако заснуть невозможно… Ляжешь не укрывшись — заедят мухи, накроешься с головой одеялом — задохнешься, истечешь потом.
Неправда, что можно привыкнуть ко всему: вынести можно все, но привыкать не обязательно.
Ребята на пределе. Нет табака — табака нет уже которую неделю. Давно прошли те времена, когда нам регулярно выдавали сигареты; вот уже которую неделю нам не выдают ни «противотанковых», ни тех диковинных изделий, которые мы окрестили «наволочками» — кое-как свернутых из папиросной бумаги сигарет, которые нам приходится перекручивать наново. Партия сигарет, отправленная «Друзьями Линкольновской бригады», до нас не доходит (на праздновании 4 июля каждому выдается по три сигареты — явно вынутых из писем убитых), личные посылки тоже не доходят, а те ребята, которым время от времени случается получить сигарету-другую в письме, не делятся своим богатством, держат его при себе. Кормят нас плохо, что само по себе тоже плохо, но понос куда хуже; чуть не все страдают заразной кожной болезнью, которая называется чесоткой, мы чешемся до крови, особенно по ночам, досаждают и вши, но к ним мы уже привыкли. Многие на грани срыва, и, хотя тем из ребят, кто дольше всех в Испании, дают увольнительные на двое суток, так что они могут съездить проветриться в Барселону, где есть и бани, и Рамбла-де-лас-Флорес, даже это не помогает разрядить обстановку. Слишком много среди нас людей, которые уже давно в Испании, а значит, большинству американцев не светит попасть в Барселону (Аарон ждет не дождется своей очереди, а тем временем в увольнение уходит и Фортис, и Куркулиотис, и Леонард Ламб, и Вулф, и Уотт, и Джек Хошули, и Нат Гросс, и Джорджи Кейди, и еще пяток других ребят). Даже слухи о том, что нас вот-вот пошлют в бой (фашисты продолжают наступать на Валенсийскую дорогу), угнетают нас меньше, чем нехватка курева. Испанские ребята — правда, среди них мало заядлых курильщиков — курят сушеные листья avellanos и не жалуются; мы следуем их примеру, но у нас ничего не получается.
Слухи об отзыве добровольцев не только не стихают, а, напротив, распространяются с угрожающим упорством. Ребята ни о чем другом не говорят, они часами толкуют только об этом — можно подумать, им за это платят сдельно. Положение Испании ужасно, международное положение — хуже некуда; некоторые ребята еще острее, чем обычно, чувствуют, что попали в ловушку; многие из них убедили себя путем доказательств, скорее хитроумных, чем здравых, что интербригадовцев не столько могут, сколько не могут не отпустить. Наш лагерь становится рассадником самых «верных» слухов, полученных «прямо из первых рук». Один парень возвратился из Барселоны, где был в увольнении, там он слышал от такого-то, который в курсе. (Говорят, что в Барселоне, в сейфах Comisariado[112], хранятся огромные запасы «Лаки страйк».) Нет такой брехни, которую не принимали бы на веру; проходит немало времени, прежде чем батальонный и бригадный комиссариаты наконец понимают, что «невмешательство» и все с ним связанное создает серьезные проблемы. Всякие разговоры об отзыве, о репатриации не поощряются, кое-кто получил мелкие взыскания лишь за то, что упоминал о репатриации: ведь недовольство растет, питаясь тем, что его порождает, пусть даже эта пища и скудна. Проблему признали лишь тогда, когда она заявила о себе во всеуслышание, — и это было ошибкой, правда не роковой, потому что, хотя неустойчивые элементы и были весьма красноречивы и сумели до известной степени заразить своими настроениями людей более стойких, большинство из них при всей своей усталости и измотанности ни тогда, ни потом не потеряли веры в убеждения, которые привели их в Испанию. «Этих ребят хлебом не корми, им только дай к чему придраться, — говорит Аарон. — Если не к кормежке, так к командирам и комиссарам, а нет, так к международному положению — язык у них без костей, чего только они не наговорят: что они спят и видят, как бы дать дёру да как бы найти дыру поукромнее и забиться в нее поглубже, когда нас будут отправлять на фронт, но ты их не слушай. Когда нас отправят на фронт, они будут воевать так же хорошо, как всегда, если не лучше». Далеко не все из нас верят ему.
Батальон собирают на политический митинг, и на нем бригадный комиссар Джон Гейтс вызывает одного за другим духов отзыва, невмешательства и репатриации и изгоняет их. Если бы правительство не нуждалось в вас, говорит он, вас давно бы отослали на родину. Он бичует тех, кто распространяет слухи, одного парня он обзывает и вовсе непечатно и отказывается взять свои слова назад. Он доказывает нам, как глупо верить заявлениям Лондонского комитета по невмешательству, и все до одного понимают, что он говорит правду, горькую правду. Гитлер и Муссолини никогда не пожелают отозвать своих «добровольцев» — ведь их вдесятеро больше, чем нас; нельзя также отрицать, что британское правительство играет роль негласного партнера фашистских держав, помогает им душить Испанию, что оно являет образец беспримерного по своему цинизму ханжества. Гейтс объясняет: да, прежде людей, отслуживших полгода в Интербригадах, отсылали на родину, но теперь эта практика признана ошибочной — ведь если отправлять людей на фронт всего на полгода, а потом отзывать, никогда не создашь сильной армии иностранных добровольцев, не обучишь настоящих командиров. «Я слышал, ребята толкуют, что XV бригада никогда больше не пойдет в бой, — продолжает он. — Так вот, я должен сообщить вам, что это неправда, что бригада пойдет в бой — и гораздо скорее, чем мы думаем, и я верю, что в бою она не посрамит своих традиций, традиций отваги и героизма».
Ребята выслушивают Гейтса молча, никто не просит слова, никто не выступает, хотя у многих есть веские аргументы в защиту своей позиции: да, действительно, интербригадовцев со стажем (не говоря уже о раненых) раньше репатриировали, но ведь их репатриируют и теперь. Да, действительно, некоторые слабаки дрогнули и, воспользовавшись своими «связями», сумели увильнуть от фронта и добиться отправки домой. Но ребята молчат, в сердцах у них смута: они понимают, какая это будет нелепость, если люди, приехавшие сюда сражаться, не щадя жизни, за свободу Испании, в трудную для страны пору вдруг струсят. Вдобавок они прекрасно понимают, что армия (даже такая подлинно демократическая армия, как наша) не может нянчиться с каждым поодиночке, что человека, который собирает вокруг себя недовольных, командование наверняка сочтет смутьяном, пусть даже его недовольство трижды оправданно. Они приехали в Испанию, потому что верили в Испанию, верили: если не дать отпор фашизму в Испании, он докатится до Америки; они по-прежнему верят в Испанию, по-прежнему чувствуют, что, сражаясь за Испанию, они помогают остановить натиск международного фашизма; дезертируй они сейчас — им всю жизнь не избыть этого стыда, но при всем том они всего лишь люди, с людскими слабостями. Они устали, они тоскуют по дому, они боятся. И хотя они согласны, что Гейтс в основном говорит дело, они нападают на него: зачем, мол, развел бодягу насчет отваги и героизма — личная неприязнь к комиссару мешает им отнестись к его словам непредвзято. Как всех людей со сложным характером, Гейтса любят лишь те, кто его хорошо знает, вдобавок его должность очень отдаляет людей от него. Приземистый Гейтс, как многие коротышки, старается личной храбростью и прямой осанкой возместить недостаток роста. Гейтс совсем молод, на нем лежит такая ответственность, которая была бы не по плечу и человеку куда более опытному, но, делая скидку на молодость и недостатки характера, следует признать, что Гейтс ведет большую работу, и ведет ее хорошо.