Выбрать главу

Так у Люйли к радости пробуждения в те апрельские вечер и ночь примешивалась печаль. Природный инстинкт еще осенью нашептывал ей, что в самом ее деликатном предмете таится великая скорбь, и, послушная этому инстинктивному голосу, она проспала всю зиму и заставила себя забыть нечаянные летние радости. Зимой это было легко, когда все пребывало в оцепенении и немыслимо было вообразить, что существовало что-то живое под этими ледяными снегами. А оно существовало — крохотный травяной зародыш. И пришла весна, принужденное оцепенение спало, и в душе девушки начала оживать какая-то точка, из которой распространялось и заполняло всю душу беспричинное, бурное, небывалое чувство счастья. Инстинкт твердил, что это чувство — предвестник грядущей скорби, силился заглушить его и вытеснить из мыслей имя. Но весна настигала, и чувство счастья стало необоримым, как безумное влечение. Чувство победило, ее рассудок ослабел и позволил произнести апрельской ночью то единственное имя. Время дышало опасностью, ночь от ночи надвигалось лето. У ступив однажды, удерживаться долее было невозможно, приходилось сдаться. Девственность души была утрачена, погубленная весною. А горевать об утраченном — напрасный труд. Лучше уж вволю насладиться тем, от чего, мнилось, достанет сил отказаться. — Что из этого выйдет? Этого я не знаю. Но пусть пока душа радуется, пусть выпьет полную меру отпущенного счастья, ведь и отпущено оно на короткий срок.

Однажды отдавшись чему-то, с этим свыкаешься и приучаешься смотреть на свое прежнее борение как на наивное ребячество. Люйли казалось, что пространство, в котором она существовала, само собой раздвигается. Ощущение жизни словно переместилось изнутри, из ее груди наружу, в этот сверкающий простор, и ее пульс бился в такт со всей жизнью, расширившейся до необозримых пределов. Она чувствовала себя подвластной учащенному биению этого пульса. Ее сердцу не приходилось больше тоскливо сжиматься, солнце с каждым днем все усерднее отогревало его. Никакие дурные предчувствия больше ее не мучали, и то единственное имя больше не могло смутить ее душу. Она с живым интересом, но спокойно ожидала грядущего и ощущала прибывающую и растущую в душе сдержанность. Этот бурный период ее внутренней жизни был заметен и извне, так что лукавая Мартта однажды уже не удержалась от намеков и вогнала старшую сестру в краску. Но дни бежали все быстрей, и в один месяц Люйли так расцвела и похорошела, что сама стала замечать это по взглядам, которые на нее бросали домашние, что рождало в ней незнакомую приятную истому.

Отмечали то же и посторонние. Как-то в мае Люйли отправилась в деревню за нитками для основы. Уже под вечер возвращалась она домой, идя стороной мимо там и сям стоящих изб. В одной из них возле окна сидели три старые бабки и кофейничали, держа блюдечки на растопыренных пальцах. Разговор был самый оживленный, одна из собеседниц сидела с открытым ртом, ожидая, пока две другие с шумом отхлебнут кофе и она снова получит слово. Наконец одно блюдце опустело, старуха пошире открыла рот, но тут, как назло, кто-то прошел мимо по дороге. Та старуха, что успела допить кофе и как раз ставила блюдце на стол, первая заметила прохожего и скакнула к окну. Две другие засеменили следом, стараясь удержать шаткое равновесие блюдечек на кончиках пальцев. Первая старуха уже возвращалась к столу. «Похоже, дочь Корке», — заметила она. Ее товарки остались у окна и из-под прикрытия следили за проходившей мимо Люйли. К прерванной беседе было уже не вернуться, разговор застопорился, и старухам было неприятно, что новое событие не может служить темой для обсуждения. Ни одна из них не видела Люйли и ничего о ней не слышала изрядно давно, и уж вовсе никто не видел ее такой похорошевшей. Это обстоятельство, разумеется, стоило упомянуть, но сколько-нибудь развить тему не удавалось. Ни эту, ни какую иную, и разговор окончательно расстроился.

Люйли, конечно, заметила старух, и ее сердце гордо забилось, она даже почувствовала симпатию к этим бабушкам. Весь окружающий мир простирался у ее ног, ей казалось, что каждый шаг ее ласкает землю. Воздух был словно напоен теплым дыханием, впервые в эту весну или почти лето. Жужжал шмель в кустах дикой смородины, почки на ее ветках сливались в светлые полосы, которые издали казались висящими в воздухе. Был еще совсем день, но на мгновение свет разгорелся ярче, и почему-то на память пришла шоколадная бабочка, гревшаяся на стене деревенской лавки, а потом вдруг улетевшая. Тогда был полдень. Теперь же большая часть дня прошла, хотя солнце по-прежнему стояло высоко. Днем оно как-то пряталось от людских глаз в необозримом ослепительном далеке. А теперь умерило свое сияние, на него можно было смотреть с улыбкой, и в ответ оно взирало на дитя человеческое с непостижимой веселой строгостью.