Ману вытащил лодку на сушу, затем еще возился с чем-то там, на берегу и, уже поднимаясь по береговому склону, еще останавливался, посматривал по сторонам, прислушивался и вдыхал запахи утра. Серая изба была перед ним, была задымленная летняя кухня, где закопченная сковорода стояла на сложенном из валунов очаге, была табачная грядка с хорошими растениями, которых не повредили заморозки. Под привычным камнем лежал ключ от двери сеней. Светило солнце, пела своя, знакомая Ману птица. Нет, он не знал, как она называется, он ни разу и не видел ее толком. Но голос ее он знал. Ману тихонько вошел в избу.
Все было как всегда. На той половине, где обычно в избах держат скот, лежала в кровати жена Ману — Яаханна — бодрствовала или спала, это не имело большого значения, поскольку Яаханна была парализована, паралич разбил ее уже много лет назад. Даже речь была нарушена. Но, лежа там, она настолько развила мимику, что Ману и особенно Лююти, дочь, всегда догадывались, что она имела в виду. В избе Ману всегда была настоящая атмосфера родного дома… Многие этому удивлялись, так же как и тому, что там справлялись со всеми делами и у Яаханны всегда такое чистейшее постельное белье. Правда, Калле-сын был далеко, в мире, но держался там на одном месте и был серьезным и безупречным старым холостяком, постоянно немного посылавшим «маме», как стояло в письме. И однако же…
Лююти, хотя и молодая, привыкла легко просыпаться. Проснулась она и теперь.
— У матери все в порядке? — спросил отец, просто чтобы спросить.
— Да, в порядке, — ответила Лююти, но даже не пошевелилась в постели.
Ману повозился с чем-то в избе, где становилось все светлее, и еще по делам вышел из дома. Как раз тогда-то он и услышал, что в Телиранте завели мотор машины. Неужто все-таки в Сюрьямяки — еще — случилось что?
У Ману не было ни малейшего дурного предчувствия, когда он закрыл за собой дощатую дверь сеней.
Эти же звуки заработавшего автомобильного мотора услышал и художник, плывя на лодке теперь, второй уже раз за эту ночь, в сторону своего дома, второй раз, но теперь совершенно в ином настроении, чем давеча. Он и теперь не очень-то спешил, но направление все же было четким. На одном известном ему месте он обернулся посмотреть назад, затем повернул лодку к берегу, вытащил ее на сушу и без колебаний стал подниматься к дому. Пройдя по тропке половину пути, услышал и он издалека, со стороны Телиранты, звук отъезжающей машины. Все вокруг уже было залито солнечным светом. И солнце удивительно влияло на этого художника. Он чувствовал, что живет, как и те, другие люди: тот хозяин дома, телирантовский Ману и многие другие. Уже там, на вершине холма, он в свете солнца пережил свою юность почти такой же, какой она и была. Он вошел в дом — жена не заперла дверь после его ухода. Он разделся и лег в кровать. На его объятия жена отреагировала лишь тем, что открыла глаза, но ничего не сказала.
Настоящей-то ночи на Севере в это время года еще нет. Едва фиалково-темно-лиловое пианиссимо умолкает, перейдя в глубоко чувственную паузу, как уже первая скрипка утра пробуждает высокую звучную мелодию. Не отсутствует при этом и аккомпанемент. Понуждаемые страстью, взмывают в воздух жаворонки, и сотни пичуг щебечут так, что, кажется, грудь их разорвется — все-то тельце птицы величиной с большой палец мужской руки…
Нет ночи, но не очень-то и хочет спать тот, в ком укоренилась привычка многих поколений к условиям Севера, будь то птица, домашнее животное или человек. Когда Ялмари Сюрьямяки вернул кобылу Оллилы обратно в Мюллюнийтту, та вовсе не отправилась сразу спать, а принялась бодро щипать травку, то и дело поднимая голову, поглядывая по сторонам и пофыркивая.
И когда Ялмари повесил сбрую обратно на тот самый можжевеловый колышек, с которого давно, очень давно снял ее, в окошке домашней пекарни показалось добродушное лицо служанки Эмми — а как же, она должна была засвидетельствовать, что невезение преследовало Ялмари до самого конца.
Нет, сон — дело десятое в это время года.
С веранды бабушкиной половины сошла сначала Хелка и за нею Арвид.
Отвезя доктора, они на обратном пути обменялись лишь несколькими фразами.
— До чего же чистое и красивое это дитя, — сказала Хелка мягко и мечтательно.
— Да… и мать тоже, — отозвался Арвид. — Удивительно, как хорошеет женщина в такие моменты. Та женщина, похоже, и всегда красива, но заметила ли ты, каким благородством и чистой одухотворенностью сияло ее бледное лицо? На всем свете нет прекраснее картины, чем святое материнство. Это особенно бросается в глаза в счастливый период младенчества, но иногда и позже, когда дитя уже говорит и ходит. Я видел когда-то молодую мать, взгляд которой, кожа, да и весь ее облик выражали совершенную девичью невинность.