Элиас проговорил это слово почти вслух, думая при этом о Люйли. Ему представилось, что прямо отсюда он обнимает Люйли — в воздухе, где-то над Корке, и отсюда же смотрит туда на нее. А Люйли все понимает и позволяет себя обнять. — У нее есть человеческое тело, руки, ноги, и в ее груди есть человеческая душа, которая стремится ко мне. Когда-нибудь вечером я снова пойду туда на холм, и мы снова обнимемся. Может быть, еще не сегодня. Меня там ждут, ждет живое бьющееся сердце… Так Элиас размышлял, а какой-то голос в душе тихонько твердил, что пойти он может и сегодня. Но Элиас не вслушивался, он оставил решение до вечера; поднялся с постели, чувствуя особенное удовольствие от этого нерешения, и неодетый подошел к окну, словно совершая привычный утренний ритуал. Жаркий луч согревал сквозь стекло его открытую грудь, и мысли его снова обратились к увиденному во сне.
Таково было утро. В полуденные часы Элиас праздно бродил вокруг дома, объятый ровным сиянием и отдаваясь во власть разлитому в природе воскресному строю, подчиняя ему все чувства и настроение. Взгляд его упал на рябину и валун, и он сошел по нижней дороге, чтобы, свернув, подойти к ним поближе. По мере приближения казалось, что они сами спускаются вниз, навстречу: взгляд не мог оторваться от валуна, от поросшего лишайником ствола и отдельных ветвей. Но, стоя рядом, можно было оглядеть окружающие просторы — как бы нечаянно, потому что они не ждали взгляда оттуда, от подножия валуна. Вон дом, вон горизонт. Они пристали этому виду, как волны волнующемуся морю. Элиасу чудилось, что он стоит на крошечном островке; и для полноты ощущений он решил взобраться на камень.
Оттуда открывался вид на южную опушку леса, дальнюю и истонченную, как бы затихающую, как затихают при мощном гласе солнца последние предутренние звуки. Глядя на нее сквозь незаполненное воздушное пространство, невозможно было даже мысленно перенестись туда — разделяющее пространство сковывало воображение. В той дали нельзя было услышать здешний голос или разглядеть лицо — также как нельзя было отсюда разглядеть те лица. И Люйли Корке казалась от этого еще дальше — крошкой в этом огромном пространстве, которую Элиас видел, как все вокруг, но не мог различить. Но вдруг, на краткий миг, чары исчезли, и он взглянул на нее трезвым взором: она была просто девушкой из лесного захолустья. Настроение его переменилось. Солнечный свет улыбнулся недоумевая, и Элиасу захотелось вернуться домой. — Начинается долгое лето, и я проведу его здесь, возле дома… да-да, там Люйли, я помню… Вон и в большом доме живет барышня, это она, видно, вчера вечером шла из бани вместе с другими женщинами… Воскресенье, вчерашний вечер, пение дрозда, Люйли… Мне чего-то недостает, я чего-то хочу, но чего?
Чуть позже Элиас сидел возле дома, и мать вышла к нему на скамейку — «полетничать». Сын не знал, догадывается ли она о его ночном походе. Она не подавала виду, и он сразу настроился благодушно. Пионы и красные лилии бойко поднимались из земли, и мать с сыном одобрительно взирали на них. Вытянулись и гвоздики. Подобные минуты, проведенные в обществе цветов, были едва ли не единственными, когда сын ощущал в себе любовное чувство к матери в ее присутствии. Он выразил это тем, что остался сидеть и слушать ее журчащую болтовню. К тому же ему вспомнилось, как сердечна она была вчера с Люйли — А воскресный день уже повернул к вечеру.
Ага, вон и барышня идет сюда, спускается вниз по дороге. С зонтиком. И глаза у нее, и талия… Здоровается с матерью. Идет дальше. Что она здесь — на все лето?
Как все вдруг изменилось! Неужели это я только что был возле рябины и валуна? Зачем, что я там делал? Какой сегодня долгий день!
— Это что — хозяйская дочь?
— Она.
— Как ее зовут?
— М-м… Ольга вроде.
Оба — и мать и сын — постарались скрыть от себя и друг от друга впечатление, произведенное этой встречей. Элиас украдкой проскользнул в дом, откуда можно было наблюдать за барышней, спускающейся по дороге к долине; вот она остановилась, сошла на обочину, сорвала цветок, оглянулась, нет ли еще таких, и, не найдя, повернула назад к дому. Старушка была еще во дворе, поджидала барышню, чтобы вступить с ней в беседу. А та поднималась не спеша, помахивая зонтиком и скользя взглядом по обочинам — как обычно поступают нашедшие один цветок и ищущие еще или делающие вид, что ищут.
Элиас ощутил вдруг глухую уверенность — в чем, он бы не смог объяснить словами. Она была смущающей, безотчетной, и ее вызвало то, что происходило внизу на дороге, — движения и повороты барышни, покачивание зонтика и собирание цветов, — все то, в чем иной не приметил бы ничего необыкновенного, но что для смотревшего в окно звучало как короткая, дразнящая фраза. Элиас намеренно перешел в горницу, как и вчера, когда примерно в тот же час к дому приближалась другая. — Ага, вот тут и другая к слову пришлась! — Поразительное дело: отчего юное и прекрасное чувство к Люйли не заступило дорогу этому новому вспыхнувшему чувству… Оно словно отошло в сторону, как постороннее, не чувствующее себя причастным к тому, что происходило теперь. В душе Элиаса не было и намека на недавнюю потерянность, нет, в ней радостно шевелилось что-то новое, зарождающееся. И ощущения у него тоже были совсем не грустные, а радостные.