В здешних местах вообще и на пантелеевском «поле» в частности были способны расти (и росли) два растения: махуха и плянь многолетняя. Махуху надо было специально высевать, а плянь росла сама по себе, распространяясь ветром. Поэтому махуха считалась полезным растением, а плянь — сорняком. Хотя, может быть, махуха тоже росла бы сама по себе, но люди не давали ей такой возможности и каждую условно говоря весну пахали, ковыряли каменистую тонкую землю и сеяли махуху. А плянь следовало безжалостно полоть.
Махуха представляла собой вялое, худосочное зеленовато-бурое растение, своего рода маленькую, полудохлую траву. Скошенную и высушенную махуху мелко перемалывали, и из полученной массы делали брикеты с нейтральным вкусом — универсальный продукт питания. Таким брикетом можно было накормить голодающего неимущего человека, или крупного рогатого зверька, или покрошить в аквариум морским гадам.
Плянь мало чем отличалась от махухи. Такое же худосочное, но слегка жестковатое растение, тоже буро-зеленое, с небольшими колючками. Ее надо было полоть.
Махуха и плянь росли рядом, вперемешку. Полоть было мучительно, колюче-кровоточаще. Выполотая плянь практически сразу, через пару дней, снова жизнелюбиво вылезала из земли. Труд, труд. Так трудился Пантелеев, и ему казалось, что а хоть и трудно и нудно, но он вроде как не зря, не зря. Состоялся как человек труда.
Утро, и Пантелеев выполз на свое «поле». «Поле» простиралось. Чуть поодаль виднелся приземистый, увешанный белыми и зелеными спутниковыми тарелками сарайчик — там проводил время, действовал и жил Николай Степанович, хозяин угодий. Николай Степанович был уже при полном параде, в костюме и галстуке, и щурился на висящее над горизонтом солнышко. Завидев Пантелеева, Николай Степанович издал уныло-протяжный, гудящий звук, означающий одновременно доброе утро, как спалось, не правда ли хорошая погода и быстро работать. Пантелеев в своей привычной лениво-утренней прострации туповато стоял, глядя на сложные нагромождения города, маячившие вдали.
Город — куча сверкающих, стеклянно-арматурных зеленых, белых и синих небоскребов, многоквартирные дома, театры, концертные и выставочные залы, организованная преступность, детские садики, магазины и кладбища. И много, много жителей, тысячи, даже миллионы. От «поля» до города было километров десять.
Один из небоскребов в этом далеком городе построил отец Пантелеева. Но очень быстро небоскреб заскучал, устал стоять, накренился и упал. Больше отец уже ничего не строил, и вскоре Пантелеев стал обладателем наследства.
По праздникам, которых в году было два — Рождество и Пасха, — Пантелеев, надев свой лучший костюм, выбирался в город. Там он отстаивал долгую праздничную службу в древней бревенчатой церкви, раздавал ушлым прицерковным псевдонищим щедрую милостыню, потом бродил по магазинам, покупая новые видеокассеты, компакт-диски, компьютерные программы, обедал в итальянском ресторанчике, задумчиво слушал в театре итальянскую же оперу, а вечером, удовлетворенно-умиротворенный, на такси возвращался в свою избу-полубарак. Остальные триста шестьдесят три или триста шестьдесят четыре дня в году Пантелеев работал — четыре дня в неделю на «поле», три дня на поле Николая Степановича.
Всю выращенную на своем «поле» махуху Пантелеев был обязан сдавать Николаю Степановичу. Иногда, раз в несколько месяцев, Николай Степанович платил Пантелееву немного денег, по своему усмотрению. Впрочем, в деньгах Пантелеев не нуждался.
Можно было бы, конечно, вернуться домой, там остались старые друзья, родственники, и денег было много (бумажник Пантелеева топорщился разноцветными кредитными картами)… Но как-то незаметно для себя он привык к своему «полю», к Николаю Степановичу, к долгим, многомесячным дням и ночам, к виднеющемуся на горизонте городу, и не без оснований считал себя крестьянином, и было лень и немножко стыдно уезжать.
Надо было начинать работать, тем более что Николай Степанович уже пощелкивал кнутом, пока еще вполне доброжелательно. Из орудий сельскохозяйственного труда у Пантелеева были только руки, потому что другим способом выпалывать плянь было невозможно. Пантелеев присел на корточки и, привычно раздирая руки в кровь, начал полоть.