– Там есть деньги. Возьмите сотни три.
Фрэнк встрепенулся.
– Что это вы такое говорите?
– Вам же надо на первое время. На дорогу. Если я не дам вам денег, вы снова начнете искушать судьбу, в первый же день после освобождения.
– Не могу я взять ваши деньги, – ответил Фрэнк. На самом деле ему просто было мало трехсот долларов. Три тысячи – уже нечто более похожее на необходимую сумму, если учесть, что надо долететь до Нью-Йорка, прикупить кое-какой одежонки, оплатить постой в гостинице. А еще то да се, по мелочам. Тысячи четыре или пять, никак не меньше. Но Фрэнк не собирался говорить этого вслух.
– Спасибо за заботу, – сказал он, – но мне будет не по себе, если я приму деньги.
Женщина вздохнула. Зажегся зеленый свет, и она тронула машину. Побарабанив по рулю довольно коротко остриженными ногтями, Мэри-Энн наконец сказала:
– Ну что, тогда загляните внутрь и увидите мой бумажник.
– Право же, я не…
– Не деньги, – перебила женщина. – Погодите-ка секунду.
Опять красный светофор. Мэри-Энн взяла сумку, зажала между рулем и коленями, вытащила толстый бумажник, открыла, достала визитную карточку и вручила ее Фрэнку.
– Я не могу идти в суд и защищать вас, – сказала она. – Но найду кого-нибудь получше, чем этот ваш мокрый галстук.
Фрэнк принял карточку, прочел имя владелицы, название фирмы, служебный адрес, телефон, телекс, телетайпный код и номер факса и сказал:
– Не очень-то вы в меня верите.
– Я верю в математику, – светофор засиял зеленым глазком, женщина бросила сумку на сиденье и покатила вперед. – Пятитысячные кражи опять доведут вас до беды.
– Попробую найти дельце на пять миллионов, – пообещал Фрэнк.
– Хорошо. А пока берите карточку.
– Обязательно. – Фрэнк запихнул картонку в карман рубахи.
– Где вас высадить?
– В любом жилом районе подальше от центра, – ответил Фрэнк.
Женщина рассмеялась. Это обрадовало его.
Должен сказать, что меня растрогал отказ Фрэнка принять деньги. Все-таки люди наделены привлекательностью, надо только общаться с каждым из них один на один и избегать ложных оценок. И то, что Фрэнк Хилфен – в его совершенно безнадежном положении, погрязнув в медленном, но верном саморазрушении, не имея опыта свободного самостоятельного волеизъявления, вдруг отказался от предложенных Мэри-Энн Келлини трех сотен долларов, весьма расположило меня к нему. Во всяком случае, тогда.
Сделает ли он то, что должен будет сделать, когда пробьет час? Да, сделает. Это мы устроим. Мы подведем его к поступку. Группа, которую я собираю, исполнит мое желание, то есть Его желание. Но это будет их собственный выбор, их собственная затея, их свободная воля. Род людской сам решит покончить с собой.
Впрочем, он уже давно репетирует это действо, не так ли?
Не весь род людской, конечно. Нет, разумеется, не весь. Мы не собираемся проводить референдум на эту тему. Да исполнится воля Его. И воплотят ее представители человечества, тщательно отобранные представители. От каждой расы, каждого континента. Ни один не останется в стороне.
Мы ведем справедливую игру.
8
По мере исхудания она все больше нравилась европейцам. Дома они пользовались услугами своих женщин, мягких, похожих на светлые диванные подушки. А в Найроби им хотелось чего-нибудь постройнее, по-убойнее и потемнее. Как это просто и полезно для дела: стоит подцепить «тощак», и не надо больше сидеть на диете.
Путь Пэми пролегал на север по улице Мама Нгина, мимо европейских посольств, и на юг, по Кимати-стрит, к гостинице «Нью-Стэнли» и чуть дальше, до знаменитого громадного колючего дерева, облепленного насаженными на шипы записками и дававшего приют туристам под своей сенью. Кто и кому писал эти послания? Уж не ей, не Пэми, неграмотной двадцатитрехлетней девчонке из племени луо, живущего к северу от озера Найвасу.
Она приехала в Найроби в пятнадцать лет, потому что дома была никому не нужна и потому что слишком зажилась на свете. В столице Пэми никого не знала, разве что двух-трех «покровителей» из числа полицейских да нескольких шлюх, своих товарок. Ни один человек на свете не стал бы посылать записку Пэми Ньороге, кенийской уличной девке стоимостью двадцать шиллингов, с холодными глазами, кривым ртом (много лет назад ей сломали, а потом бездарно вправили челюсть) и совсем недавно обнаруженным в крови вирусом «тощака», как в африканском просторечии именовался СПИД.
Сперва он показался ей не очень похожим на возможного клиента: слишком здоровый, самоуверенный и статный. Но потом она отвлеклась, поскольку едва не споткнулась о нищего с изуродованными ногами, а когда снова подняла голову и оглядела кишащую народом Кимати-стрит, европеец с соломенными волосами был уже ближе. Теперь прохожие почти не заслоняли его, и Пэми сумела разглядеть, что он и толще, и потливее, чем ей показалось поначалу.
Ему было лет, наверное, пятьдесят. Рост – шесть с лишним футов, дородный пухлый торс, запрятанный в простую белую сорочку, такую громадную, что на родине Пэми из нее можно было бы соорудить палатку. Ослабленный черный галстук болтался на шее, воротник был расстегнут. Темно-синий костюм, какие носят банкиры и дипломаты, измят и выглядит просто жалко, распахнутые полы напоминают покосившиеся створки двери. Человек шел тяжелой поступью, топая ногами по мостовой, будто жертвенный вол, которого ведут на заклание. Когда он заметил Пэми, его выцветшие глаза сверкнули, щеки надулись, а влажные губы сложились в улыбку.
Пэми ответила ему кривой, подленькой заговорщицкой ухмылочкой, сулившей опасность, а посему, как она знала, возбуждающей (о том, какая опасность ему грозит, человек этот и понятия не имел). Когда они на миг поравнялись и оказались рядом, притиснутые друг к дружке суетливой толпой пешеходов, человек взглянул на Пэми сверху вниз своими горящими глазами (таких бледно-голубых зрачков она сроду не видела) и сказал:
– Ага, пойдешь со мной.
Он говорил по-английски с каким-то кондовым акцентом, а голос у него был утробный и зычный. Немец? Нет, на немца вроде не похож. Впрочем, какая разница?
Прошагав три квартала, они очутились в его гостинице, одной из самых новых, построенной по американскому проекту. Сто шестьдесят совершенно одинаковых, безликих, но роскошных келий. В дневное время задняя дверь, выходящая на стоянку машин, бывала открыта, и клиент провел Пэми этим путем, чтобы не шествовать в обществе бродячей кошки через вестибюль и таким образом избежать осложнений.
Номер его располагался на втором этаже, из окна открывался вид на другое крыло той же гостиницы. В комнате стояли две кровати, односпальная и двуспальная, обе были заботливо покрыты пледами с узором, навеянным творчеством Мондриана. Горничная уже заходила; она накрыла толчок полосками туалетной бумаги и разложила новые пластмассовые стаканчики в целлофановых мешочках. Пустячок, но все же какое-то противодействие наступающему со всех сторон грязному миру за двустворчатым, вечно закрытым окном. Хотя что проку в запечатанных пакетах со стаканчиками и в пылесосах, если эти громадные светловолосые постояльцы водят в номера своих тощих чумазых пэми?
– Я датчанин, – объявил клиент, запирая дверь. – Я твой первый датчанин?
Откуда ей знать?
– Да, – ответила Пэми.
– Хорошо. – Датчанин улыбнулся и подошел к широкому прямоугольному окну, чтобы задернуть шторы. Пэми сняла с плеча маленькую сумочку из кожзаменителя, стянула свободное светло-зеленое хлопчатобумажное платье, сбросила черные пластиковые башмаки на низком каблуке, в которых неизменно заступала на трудовую вахту, и тут здоровяк отвернулся от окна. Он просиял, увидев ее черную наготу, отвислые груди с большими сосками, худые жилистые бедра, пышный кустик волос на лобке. Когда он задернул занавески, в комнате стало темнее, все предметы окутала бледно-серая пелена, и глаза мужчины засияли, будто маленькие ходовые огни далекого корабля.