Но еще более мощным мотором была ее вера в то, что мир вокруг доброжелателен, надежен и лишен коварства. Здесь тоже сказалось наследие ее семьи, и она об этом говорила отважно и красочно. У нее свой способ рассказывать. Пишет она – иной литературный классик может позавидовать. А говорит… этого словами не передать. Она и в устных рассказах прежде всего – актриса. Оборвав фразу на половине, остальное доигрывает, мгновенно перевоплотившись в описываемого персонажа. Даже в личной беседе с нею я не раз жалел, что этого никогда не увидят зрители – все сыграно для единственного слушателя. И диктофон этого не передаст. И тем более – бумага. Расшифруешь диктофонную запись – и с отчаянием понимаешь, что главный смысл рассказа был в этой мимике, в пластике, в интонациях. А в словах – какие-то отрывки из обрывков, часто не связанных между собой, – связкой была ее игра. И логика в этом рассказе своя – ассоциативная. Формально темы рассказа бессистемно скачут, а в живой речи все накрепко сцеплено, как в очень хорошем спектакле.
Поэтому ни одно интервью Людмилы Гурченко не выражает и сотой доли того, что она сказала.
Но сейчас не интервью. Сейчас я пишу книжку, и есть возможность усесться поудобнее и все, что Гурченко оставила между строк, вообразить. Итак:
– После «Карнавальной ночи» – о-о! – у меня тогда все пошло совершенно иначе. В Москве назревал Всемирный фестиваль молодежи. Вам сейчас трудно представить, как это было, а тогда сама мысль о том, что в нашу закрытую страну нагрянут тучи иностранцев, – да что вы, это ж ужас! И стали происходить какие-то вещи, которых я не понимала.
Я в своем Харькове вообще мало что знала. Я о тридцать седьмом годе узнала только в институте! А тут вдруг началась вербовка всех красивых девочек и мальчиков. И люди на это шли, потому что боялись самого вида красной корочки. Вы смотрели фильм «Мой друг – стукач» Алексея Габриловича? Там есть такой персонаж, вполне реальный, – Дима. И вот он, когда вспоминает о том, как стал стукачом, все кричит: «Коммуняки, коммуняки!» Он испугался этой гэбэшной корочки. Он так смертельно испугался, потому что вся его семья была уничтожена в тридцать седьмом, и он честно признается: мол, я затрясся и сказал «да-да-да!».
Но со мной-то ничего такого никогда не было. Я очень любила Родину. Не хочу говорить «отечество» – Родину! Страдала, что я не мальчик и не могу за нее воевать. Ходила босиком по морозу. Как только нам в школе рассказали про Зою Космодемьянскую, я тут же пошла по морозу босиком – вечером, чтобы никто не видел. Решила проверить: выдержу или нет? Вытерпела и теперь знала: будут пытать – выдержу! Вот так я готовила себя: стреляйте, вешайте, а я люблю Родину! Так я воспитана. Это мне до сих пор помогает: когда в чем-то я спотыкаюсь – думаю: «Какого черта унывать – на войне и не такое бывало!»
Но с вербовкой до той поры я не сталкивалась. И вот она началась – меня стали вербовать. Я долго не понимала, в чем дело: прямо из общежития куда-то повезли. Да что там! Не «куда-то» – а на седьмой этаж гостиницы «Москва». Какие-то люди в черном, и все такое. Я и там говорила, как я люблю Родину, – ну ничего не понимала, куда они клонят и чего от меня хотят! Потом привезли еще раз, и еще раз, а потом уже впрямую предложили: «Понимаете, скоро в Москву приедет много иностранной молодежи, и нам это все будет очень интересно». А взамен за «помощь» предлагали и квартиру, и научить языкам интенсивно, но одно условие: никому ни слова!
Как, думаю, это так? За какие заслуги я это все получу? Ну наивная была до глупости. Очень долго. Такие моменты наивности и сейчас случаются – когда я ничего не понимаю, только «Ах!». А потом себя осекаю: «Тихо, Люся!» Сначала – «Ах!», а потом – испуг. И поразительно: эта моя подозрительность потом всегда оправдывалась: правильно, что испугалась, правильно, что не сделала!
Короче говоря, поставили условием, что никому ни слова. И даже родителям. А кому я еще скажу – у меня никого нет! Я из Харькова, одна в Москве. А в Харькове вообще уже не верили, что на афише – это я. Там в кинотеатре «Комсомолец» на Сумской висела афиша, папа стоял возле нее и говорил: «Это – моя дочь!» А на него смотрели как на сумасшедшего и тихо отходили в сторонку. А папа мой был в шляпе в сеточку, как у Хрущева, штаны широкие. И от него отходили, как от ненормального. Как реагировал папа – я тут не могу повторить: очень много идиоматических выражений. «Да ты разуй глаза, это моя дочь! Видишь, вот фотография: тут ей три года, тут ей пять. Вот – я. А вон ее мать». Тут мама быстро надевала темные очки и перебегала на другую сторону – стеснялась. Мама совсем другая была – Елена Симонова, дворянских кровей, что она всегда старательно скрывала: могло выйти боком. Вот такие у меня были папа с мамой – что же, и им ничего нельзя сказать?!