С Сергеем Васильевичем я столкнулся возле комнаты, которую занимали Фидлеры; он как раз вытаскивал оттуда деревянный сине-желтый сундук. Это была уже последняя вещь, что сразу стало мне понятно, когда я заглянул поверх его плеча в комнату: она выглядела угнетающе пустой. Сергей Васильевич покряхтывал. Он бросил на меня исподлобья быстрый взгляд. Снимать со спины громоздкий сундук не захотел. Он что-то пробормотал - видимо, приветствие, но я разобрал только слово "профессор". Я предложил ему помочь нести сундук, он отказался одним лишь взглядом и пошел к лестнице вниз, убыстряя шаг под тяжестью ноши. Я сошел вслед за ним, ступенька за ступенькой, проводил во двор до грузовика. Здесь мне удалось помочь ему втащить сундук в кузов.
- Минералы, - сказал он, запыхавшись, - на память о неиспользованных богатствах.
Он не просто догадывался, а прекрасно знал, что я ищу Людмилу, поэтому, опережая мой вопрос, объяснил:
- Они уехали с Игорем раньше, отправились поездом на новое место жительства - в Уленбостель. - Взобравшись в кузов, он принялся расставлять вещи, укладывать их понадежнее, потом, не глядя на меня, сказал: - Людмила плохо чувствовала себя нынешней ночью, но утром ей стало лучше. Теперь она, можно сказать, наш квартирмейстер, так что там ей понадобится много сил.
- Она мне ничего не передавала? - спросил я. - Хотя бы просто привет?
Сергей Васильевич, не отрываясь от дела, ответил:
- Очень жаль, господин профессор, но Людмила ничего передать не просила.
Откланялся я не сразу, постоял рядом, посмотрел, как он работает, ожидая, что он повторит свое приглашение навестить их всех в Уленбостеле - пусть без прежнего радушия, пусть не на целую неделю, но хотя бы сказал что-то такое, что давало бы мне надежду увидеться с Людмилой. Однако приглашения не последовало.
Мне нужно было выпить рюмку водки; Пюцман присоединиться ко мне не решился, однако довольно беззастенчиво попросил у меня кофе, поэтому я поставил кипятить воду и присел рядом с ним на кухне. Положив ладонь на чайник, который нагревался ужасно медленно, я глядел на склонившегося над бумагами Пюцмана и гадал, что побудило его выбрать такую профессию. Возможно, его собственная жизнь казалась ему скучноватой, и он стремился скомпенсировать этот недостаток доскональным изучением образа жизни других людей? Или это своего рода финансово-педагогический эрос, служение гражданскому идеалу безупречной налоговой морали? А может, тут сыграла свою роль легальная возможность удовлетворить сладострастный интерес к чужим секретам, жадное любопытство, которое утоляется поиском чужих грехов или ошибок? Округлое детское лицо Пюцмана не давало ни малейшей пищи для фантазии, а то невозмутимое спокойствие, с которым он сортировал бумаги, складывал и вычитал цифры, сравнивал данные и делал свои выводы, не допускало даже тени подозрений в том, что его снедает нездоровый азарт к выискиванию чужих слабостей.
Когда кофе был готов, Пюцман поднял голову, принюхался и откровенно признался, что время от времени его внимание слабеет, поэтому, чтобы "не отключаться", он вынужден подкрепляться "бодрящим напитком".
- Даже и не знаю, что мне было бы выгоднее, - сказал я.
Пюцман оценил юмор, он весело взглянул на меня и, словно ему только сейчас пришло в голову нечто, о чем он едва не забыл, выудил откуда-то товарный чек на диктофон, протянул его мне.
- Диктофон нужен мне для занятий, следовательно, его стоимость не облагается налогом, - сказал я, - разве не так?
- Разумеется, - ответил Пюцман, - сюда относится все, что используется для профессиональной деятельности. Судя по чеку, вы предпочли недорогую модель, затраты соразмерны, то есть списание с налогов вполне оправданно.
- Вот именно, - сказал я.
Тут Пюцман спросил:
- А можно взглянуть на диктофон?
- Конечно, - ответил я, - он стоит у стола, я им еще почти не пользовался.
Склонившись к диктофону, Пюцман удовлетворенно кивнул - видимо, ему понравилась скромность модели, простота обращения с ним. Он наверняка не собирался проверять его, просто провел ладонью по панели, но коснулся при этом пусковой клавиши. Послышался шорох, Пюцман поискал клавишу "стоп", однако, прежде чем он успел остановить кассету, шорох прекратился и раздался неуверенный, чуть сдавленный голос. Это была Людмила. Должно быть, Пюцмана озадачило выражение моего лица при звуке этого голоса - недоумение, обескураженность, почти испуг, - во всяком случае, его палец замер над клавишей, не коснувшись ее.
Людмила обращалась ко мне, называла меня "дорогой Хайнц" и сразу же осеклась, помолчала, начала снова, и я почувствовал, каких усилий стоит ей эта новая попытка. Она сказала, что по случайной неловкости, решив достать со стеллажа книгу, уронила оттуда картонку. Из нее рассыпались разные бумаги. "Я не хотела их читать, - сказала она, - однако невольно заглянула в одну из них, а затем заглянула и в другую, потому что это оказались квитанции, которые были подготовлены для предъявления налоговому инспектору". Я настолько остолбенел от отчаяния, что не смог остановить диктофон. Под конец Людмила сказала: "Спасибо за все. Постараюсь привыкнуть к мысли, что здесь списывают все. Все". Помолчав, добавила: "С грустным приветом от списанной Людмилы". Всхлипы, щелчок, потом опять шорох.
Пюцман отвернулся и, не проронив ни слова, вышел на кухню; в его намерениях можно было не сомневаться, да я сразу и увидел, что он вновь пододвинул к себе стопку уже обработанных чеков и квитанций. Я не пошел за ним. Мне было нечего сказать в свое оправдание, я понял лишь одно - внезапно, необратимо, - что без возражений приму любое его решение.