Кипила молчал. Естественно, ему трудно было переварить эту новость.
— Часть оплаты шла бартером: порнографическими журналами, — продолжал я. — Естественно, вам нужны были деньги и здесь, а связываться с валютой гораздо опасней, чем с порнографией. Выручкой от продажи журналов Зигфрид должен был делиться с тобой. Судя по той партии, которую тебе пришлось у него изъять, это были приличные деньги. Но, как говорится, жадность фрайера сгубила. Зигфрид пошел на «левый» заработок — завел бизнес с глухонемыми. Может быть, в этот момент его прижал какой-нибудь должок или еще что-нибудь в этом роде. Так или иначе он это сделал. Когда железнодорожный мент вышел на него, тебе волей-неволей пришлось заняться этим делом. В Ленинграде удивлялись тому, как халтурно ты его провел, в сущности, обрубил все концы. Они ведь не знали, что ты сделал это намеренно. Теперь я понимаю, что значит быть первым в деревне, — я взял «Малборо» из его пачки. — Ну и сидел бы себе в деревне, — сказал я. — Ты здесь, Маджид в Учкене, директор у себя на заводе — хватит. Но ты ж понимаешь, что международными связями занимаются уже совсем другие люди. Что, жадность оказалась сильнее страха?
— Клянусь, я...
— Слишком много клянешься, — сказал я, — на суде это не пройдет. Кто поверит, что ты не знал всей подноготной, если даже эта твоя «шестерка», — я кивнул головой на дверь, — если даже Зигфрид это знал? Если даже он знал и Маджида, и Полкового, а на заводе так просто работал. Ты можешь сказать, что не знал конечного пункта, хотя это и слабое оправдание, но почему ты думаешь, что Бенефистов тоже его не знал? Он знает Полкового, знает и нашего одноклассника, который организовал всю цепочку, может знать и это — он шустрый малый.
Могут поверить, что ты ничего не знал о таблетках, — сказал я, и усмехнулся, вспомнив неуклюжую провокацию на пляже, — но тот, кто знал, полагал, что уже достаточно отобрать их у меня, чтобы решить проблему. Однако вчера Зигфриду было уже известно о моей поездке в Учкен. Неужели он думал, что Маджид по-прежнему будет там собирать урожай, а директор перерабатывать опий в морфин и заштамповывать его в таблетки? Конечно, я не говорил ему того, что сейчас рассказал тебе, и он мог подумать, что я просто решил влезть в этот бизнес.
Но ты теперь знаешь все и если ты поможешь мне...
— Робин! — почти искренне воскликнул Кипила. — Робин, все, что в моих силах.
«Робин». Он назвал меня «Робин». Не стоило ему так меня называть.
Я смотрел на него и видел его плоское, почти квадратное лицо, его короткую шею в смятом бледно-розовом воротничке... Его короткая шея, туго стянутая коричневым галстуком... Как будто в мое горло врезалась эта удавка. Я почувствовал, что задыхаюсь, почувствовал, как ярость красной краской заливает глаза. Этот узкий коричневый галстук... Намотав его на кулак, я рванул на себя широкое и плоское туловище, и услышал, как треснул пиджак, когда я тащил его из-за стола. Я протащил его через полированную поверхность, и что-то отлетело в сторону и что-то с легким стуком упало на пол — я не видел, что это было. Лбом я ударил его в переносицу и не дал съехать на пол. Приподняв, я насадил его на кулак. Он хрюкнул, и лицо его сделалось серым. Удар в эту плоскую, хамскую рожу и еще и еще. Ударом под-дых я помянул нашу учительницу Ольгу Петровну — это за донос на нее, потом я бил его за Робин-Гуда и за «иностранщину», ударом локтя я подбросил его широкий и короткий подбородок, так что только щелкнули жадные челюсти — это за Рекса, преданного им пса — и кулаком в оба глаза — в левый и в правый — за того воющего и бьющегося кота, и дальше я избивал его за все остальное, за первый полученный мною удар в лицо, за тот комсомольский значок со светящимся контуром, за его неусыпную бдительность и еще за свою неутолимую ненависть к нему, ко всему их поганому стаду, — я бил его так, чтобы боль от моих ударов не прекращалась ни на мгновение, и видел, как на глазах распухает и теряет последнее сходство с лицом эта свинская харя.
Я встал, отошел к дверям, чтобы быть подальше от него. Кровь стучала в висках, и воздуха не хватало. Я бы взялся за сердце рукой, но боялся, что Кипила догадается о моих чувствах. Он сидел за столом, в его бесцветных, почти отсутствующих глазах затаилась робкая надежда. Я открыл дверь, оглянулся на коридор. Никого не было в коридоре.
— Он все-таки наш одноклассник, — лицемерно пожалел Кипила. — Наше детство, это все-таки...
— Он преступник, — жестко сказал я. — Это он организовал всю цепочку. Отсюда до Людмилы Бьоррен.
Это имя произвело на него впечатление: статья шестьдесят четвертая... Рефлекс потомственного чекиста был сильнее, даже если бы он и в самом деле любил Прокофьева, а он ненавидел его с тех пор, как начал бояться. Он сгорбился и навис над столом, только поднял лицо — он изображал борьбу с собой.