Опершись руками о гладкий теплый подоконник, я наклонился вперед и, щурясь от бьющего в глаза, слепящего солнца, как сквозь прицел, смотрел на идущего параллельно мне человека. Я вспомнил, как это уже было однажды, но тогда все было наоборот. Прежде было странное ощущение сна, когда в посторонней, существующей отдельно от тебя, совершающей нечто фигуре боишься нечаянно опознать себя самого. Боишься, что то, что он делает, опасно и нехорошо — теперь я этого не боялся. На мгновение темный ствол дерева заслонил его от меня, но сейчас же он появился снова, и снова я не успел прицелиться и разглядеть его профиль — он скрылся за темным рядом деревьев, выстроившихся вдоль стены. «Ладно, — сказал я, — наплевать. Мне он больше не нужен. А это лицо... Оно уже было».
Я услышал легкий скрип у себя за спиной и обернулся, но никого не увидел. Ощущение нереальности пропало. Пустой коридор стал вполне материальным, просто пустым.
Я посмотрел за окно: человеческой фигуры больше не было там, были пропеллеры, двухлопастные и трехлопастные на крашенных красною краской тумбах. Я покачал головой:
— Ладно, — сказал я себе, — надо заканчивать дело.
Я двинулся по коридору, по этой плавной дуге в сторону докторского кабинета. Мой стук был деликатен и тих, и такой же был ответ изнутри.
— Ну, вот, совсем другой человек, — сказал, улыбнувшись мне, Ларин.
Он сидел за письменным столом, роскошным столом в стиле «рококо», и что-то писал. При моем появлении он отложил золоченый «паркер» на папку и стал, оценивающе улыбаясь, смотреть на меня. Видимо, я ему понравился.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо выглядите. Вот что такое курортная жизнь. Значит, понравилось на родине?
— Замечательно, — сказал я. — Просто великолепно. А город... он, в общем-то, не изменился. Ну, построили одну стеклянную коробку, а так все по-прежнему. Рельеф не дает разгуляться. Город по-прежнему очень красив: зелень, зелень, а из зелени кое-где торчат этакие игрушечные, разноцветные замки. Сравнивают с Баден-Баденом, и видимо, не без оснований — тоже ведь немцы строили.
— Гальт? — сказал доктор. — Да, в названии, как будто что-то немецкое. Колонисты?
— Не совсем, — сказал я, — но близко. Было немецкое поселение. До сих пор много немецких названий, даже есть немецкое кладбище. Чудный городок. Есть театр. Правда, без своей труппы, но роскошное помещение: недостаток вкуса возмещается избытком шика. А вот что действительно хорошо, — сказал я, — так это музыкальная раковина. И с великолепной акустикой. По-прежнему цела, и по-прежнему приезжают прекрасные симфонические оркестры, лучшие в стране. Послушал там Прокофьева. То, что в Ленинграде никогда б не услышал. Или по крайней мере с огромным трудом добывал бы билет. А там, представьте, выбрал себе место, так что мог даже курить.
Правда, я не сказал ему, что только мог, но все-таки не курил.
— Стыдно признаться, — ответил доктор, — но я равнодушен ко всему кроме живописи. Не объять необъятного, — он улыбнулся.
«Равнодушен ко всему, что не может быть заключено в четырех стенах», — подумал я, но пока не сказал. Сказал вместо этого:
— Слышал там же в великолепном исполнении сорок пятую симфонию Гайдна.
Профессор улыбнулся, пожал плечами. Я знал, что между нами все ясно, но кое-что мне все-таки хотелось понять. На самом деле в этот раз я не слушал симфонию Гайдна — просто воспользовался ей как предлогом.
— Ее иногда называют Прощальной, — сказал я доктору. — Знаете, почему?
— Любопытно, — сказал Ларин, хотя ему наверняка не было даже и любопытно.
— Какой-то немецкий князь или, может быть, курфюрст, в общем государь, ну а заодно, как водится, меценат, долго не отпускал Гайдна с его оркестром. Гайдну же, конечно, как всякому художнику хотелось более широкой известности. Он написал эту самую симфонию, впоследствии ставшую знаменитой, как, впрочем, и все остальные его сочинения. Здесь же особенность исполнения заключалась в том, что каждый музыкант, закончив свою партию, гасил свечу и затем уходил. Наконец со сцены, погасив свою свечку, ушел и последний музыкант. И тогда князь или курфюрст, не помню, как он там назывался (в общем, грубый феодал), встал, раскланялся, выплатил музыкантам должные им деньги и, хотелось ему того или не хотелось, расстался с ними. Вот такая история.